Аксель Сандемусе - Оборотень
— Решил заглянуть? Что это на тебе за костюм? У тебя совсем нет вкуса. Даже интересно, откуда у тебя столько денег? По твоему виду не скажешь, что ты голодаешь. Да, да, некоторым везет.
С придыханием, вырвавшимся из самой глубины его существа, Густав выпустил облако дыма:
— Можно выпить кофейку по случаю воскресенья. Я позавчера повредил ногу. На меня упал камень.
Эрлинг подумал: слава богу, это все-таки только несчастный случай.
— Но взрыв тут ни при чем, — с торжеством сказал Густав, словно угадав мысли брата. — Один парень возился с камнями на склоне выше меня. Идиот. Он и упустил тот камень, что свалился мне на ногу, я как раз только присел со спущенными штанами.
Эрлинг быстро отвернулся к окну. Чувством юмора Густав не отличался.
— Этот камень мог бы раскроить мне голову или колено или сломать позвоночник, — проворчал он. — Но теперь у нас, слава богу, есть страховка, придется им все сполна выплатить рабочему человеку.
Вот оно что, подумал Эрлинг. Он осмелился повернуться к брату и спросил, болит ли у него нога.
Густав продолжал ворчать.
— Ты небось тоже состоишь в страховой кассе? — спросил он немного погодя. — Впрочем, теперь любой получает страховку по закону, и это несправедливо. Даже неработающим теперь выплачивают деньги по болезни. Между прочим, этот свалившийся камень принесет мне немалую сумму. В дни моей молодости мы о таком и не мечтали.
Густав забыл, что Эрлинг был всего на два года моложе, чем он сам. Странная вещь эта разница в возрасте. Когда Густаву стукнет девяносто, он будет считать, что его восьмидесятивосьмилетний брат еще сосунок…
Эрлинг вспомнил тот день во время оккупации, когда ему сообщили, что он должен немедленно покинуть дом и уйти в подполье. Что-то у него тогда не заладилось, и он оказался на улице, не зная, куда идти. По понятным причинам он не мог никому позвонить и вспомнил о Густаве, но путь к Густаву был заказан. Густав еще до того начал работать на немцев. Однажды какой-то незнакомый Эрлингу рабочий остановил его на улице и спросил, не приходится ли он братом Густаву Вику, и рассказал ему, что рабочие отказались работать с Густавом, отчего тот пришел в ярость. Какая же это свободная страна, если честный человек не может согласиться на ту работу, которая его устраивает? Он даже — наверное, единственный раз в жизни — по собственной воле помянул своего брата Эрлинга. Эти идеи распространяются Эрлингом и ему подобными негодяями, только зря они беспокоятся о рабочих людях, лучше держались бы от них подальше.
Эрлинг сказал тому парню, что он тут ни при чем. Его брат упрям, и уж если он вбил что-то себе в голову, то переубедить его невозможно. Угрожать ему тоже бесполезно. Густав лучше даст содрать с себя кожу, чем уступит. У нас это семейное, подумал Эрлинг, с удивлением обнаружив в себе что-то общее с братом. Никакие разумные доводы и попытки что-то объяснить Густаву никогда не имели успеха. Густав обладал силой носорога и его же безоглядной, все сметающей на своем пути смелостью. Эрлинг не знал никого, чьи глаза наливались бы кровью от злости, как у Густава, ярость скручивала его так, что он кричал, словно полоумный. Был ли Густав членом национал-социалистской партии? Эрлинг был уверен, что нет. Густав был членом только Ложи трезвенников и членом профсоюза. И уж, конечно, он был одним из самых воинствующих трезвенников, ибо с его темпераментом он не мог в глубине души не испытывать смертельный ужас перед алкоголем. Однако, думал Эрлинг,
Густав вполне мог бы вступить в члены НС, если бы кто-нибудь запретил ему это. Единственное, чего хотел Густав, — быть свободным человеком в свободной стране.
После войны Густава никто не тронул. Возможно, до него просто не дошли руки, потому что таких, как он, было слишком много.
Эрлинг прекрасно знал, что было бы, если б он в тот злосчастный день пошел к Густаву. Прежде всего торжество — этот заносчивый брат никогда не слушал, что ему говорят старшие и более умные люди, к которым он, однако, бежит, когда его прижало. Потом Эрлинг выслушал бы лекцию о людях, которые не желают трудиться и суют свой нос туда, куда не следует, мало того, приползают на брюхе к порядочным людям и ради собственной выгоды склоняют их пойти против полиции и закона. Попробуй только еще раз явиться сюда! Никто не посмеет сказать обо мне, что я дал прибежище негодяю и ленивому недотепе, который не желал честно трудиться, как все люди! Таким, как ты, место в тюрьме!
А на другой день во время обеденного перерыва Густав, призвав взглядом своих людей к тишине и вниманию, рассказал бы им об этом. Наконец-то он мог отречься от брата! Больше не существовало причин, мешавших ему сделать это. Он начал бы так: Все-таки есть на свете справедливость!.. И эта справедливость покарала человека, который всегда отказывался работать. Она загнала его в ловушку, которой ему так долго удавалось избегать. Если подумать, немцы пришли не зря, хорошо бы они смогли засадить за решетку еще и этого ленивого мерзавца Квислинга, хоть он и сын пастора. А вот от профсоюзов пусть держатся подальше, или им не поздоровится. И вообще…
Эрлинг знал, что это был бы величайший день в жизни его брата. Если б Густав не был на ножах с религией, потому что пасторы придумали, будто Господь ленился, и если б знал поговорки, он бы сказал: Божья мельница мелет медленно, но основательно.
Юнге Янссону ура!
Эрлинг вспомнил о безобидном дяде Оддваре с его круглым, похожим на луну лицом, младшем брате отца. Если верить Густаву, Эрлинг, начав пить и не захотев работать, как все люди, последовал дурному примеру дяди Оддвара и деда со стороны матери. Тем не менее Густав довольно милостиво относился к дяде Оддвару, который всегда и на все отвечал одной фразой: Да, черт меня побери, это верно! Каждый слышал в этой формуле то, что хотел услышать. Да, черт меня побери, это верно, говорил дядя Оддвар, когда Густав бранил его за пьянство. Теперь дядя Оддвар изрядно отупел, но в молодости носил лихо закрученные усы и лаковые штиблеты. Нынче его седые, поредевшие усы устало висели над губами. Ему повезло в жизни, потому что тетя Ингфрид всегда составляла ему компанию — они выпивали вместе. Разгоряченные и румяные, они сидели рядышком и улыбались друг другу, и Оддвару часто бывало хорошо, и, черт меня побери, это верно! Утром он вставал первый, варил кофе, жарил свою любимую свинину и уходил на фабрику, где целый день двигал то туда, то обратно ручку какого-то рычага. Эрлинг много раз пытался выяснить у дяди Оддвара, что это за рычаг, но так и не смог. Возможно, дядя Оддвар и сам не знал его назначения. Сознание дяди Оддвара было похоже на потускневшее зеркало, способное воспринимать лишь самые простейшие вещи и отражать их в виде существительных, таких, как стул, стол, жена, водка, кошка, и они заставляли его либо смеяться, либо хмуриться. В мозгу у дяди Оддвара царила великая тишина, там никто не хлопал дверьми. Не понимая, что ему говорят, он со всеми соглашался и говорил: Да, черт меня побери, это верно! В старости лицо его как будто стерлось, глаза стали совсем водянистыми, он разжирел и облысел. Постепенно они с тетей Ингфрид сделались похожи друг на друга. О своих детях они никогда не говорили. И едва ли потому, что хотели что-нибудь скрыть. Они просто забыли о них. Детей было трое, мальчик по имени Нильс и две девочки. Эрлинг забыл, как их звали, но при воспоминании о них всегда ощущал неловкость. Дети покинули родителей еще в отрочестве, так же как подросшие детеныши покидают своих родителей в животном мире; их поглотила улица, бывшая всегда их миром, и они опустились гораздо ниже того уровня, на котором держались дядя Оддвар и тетя Ингфрид.
Эрлингу ничто не мешало посещать дядю Оддвара. И обычно он появлялся у него раза два-три в год с бутылкой — но где взять водку теперь? Деньги у него были, однако талонов на спиртное уже не осталось. Он знал несколько мест, где можно было купить водку из-под полы, но на тех улицах ему показываться не следовало. Пришлось пойти к дяде Оддвару с пустыми руками и надеяться, что он застанет его дома.
Дядя Оддвар и тетя Ингфрид жили в квартале, возведенном на месте снесенных трущоб. Эксперимент, по которому людей, проживших всю жизнь в трущобах, переселили в маленькие уютные квартирки с ваннами, был подвергнут резкой критике. Они вовсе не хотят так жить! Похожие заявления можно было слышать в городах многих стран, и Эрлингу было не по душе, что для таких высказываний, по-видимому, были основания. Сравнительно новые дома уже выглядели как трущобы, внутри жильцы так отделали свои квартиры, что можно было усомниться в их умственных способностях. Ванными не пользовались, в них хранили кокс, дрова, велосипеды и всякий хлам. Впоследствии выяснилось, что критики все-таки ошибались. Люди радовались новому жилью, но они только теперь учились жить.