Манес Шпербер - Как слеза в океане
Так вот что это было. Вассо разбудили тогда его причитания, это был, видимо, еврейский беженец. Вассо стоял у окна купе, размышляя, не стоит ли вмешаться, но это было бы против правил конспирации, требовавшей не привлекать к себе внимания. Он не имел права сострадать горю одного-единственного человека. Вассо был счастлив, что вспомнил об этом, теперь ясно, почему этот человечек явился ему таким странным образом через несколько часов после отъезда Мары, когда он остался в одиночестве, дожидаясь неотвратимого конца. Теперь, когда тайна была раскрыта, этот его странный товарищ по одиночеству должен исчезнуть.
Но он не исчез даже в те два дня, которые провел в его камере Карел.
Однако Вассо больше не сочинял писем. Он все больше отдалялся от всего, что наполняло его взрослую жизнь, — в нем оживали картины, звуки детства и ранней юности. Отчетливее всего вспоминалась местность: река, ивы, фруктовые сады, осеннее жнивье и размытые дождем проселочные дороги. Иногда в этих картинах он видел и себя, своих родителей, брата, девушку, которая умерла молодой, Мару. В ушах у него звучали крестьянские песни, раздавался лай собак — он жадно вслушивался во все звуки, вглядывался в этот мир застывших картин. Все было неподвижно, даже время.
Его четырежды водили на допрос, он молчал. Они и не подозревали, что он уже слишком далеко от них и что никакая их сила, ни крики, ни безжалостно яркий свет не возвратят его из родной деревни.
После четвертого допроса к нему в камеру пришел человек, представившийся врачом. Прежде чем уйти, он шепнул ему:
— Будьте осторожны, товарищ. Сумасшедшие дома во всем мире — ад, а у нас тем более. Возьмите себя в руки, попытайтесь надеяться, к вам придет отчаяние — и это будет нормально. Вы хотя бы слышите меня?
— Вы правы, у меня нет отчаяния, потому что нет надежды.
— Но это-то как раз и не нормально. Только мертвые да душевнобольные в последней стадии не способны надеяться — или отчаиваться, что, в сущности, одно и то же.
— Да, я уже мертв.
— Нет, человек не мертв, если он не хочет этого. Для этого он должен умереть или убить себя.
— Нет, вы не поняли. Для тех, в ком я буду жить, я уже мертв, для них моя дальнейшая жизнь уже началась.
— Вы действительно сошли с ума! — воскликнул врач, но тут же поправился, услышав шаги приближающегося охранника: — Нет, вы только симулируете, вы совершенно нормальны. Совершенно!
После этого разговора рыжий человечек начал приходить снова, особенно по ночам, так как холод не давал Вассо уснуть.
Он не спал, когда они пришли за ним; ему показалось, что путь был долгим. Ну вот, наверное, и последний коридор, подумал он и остановился. Один из сопровождающих сказал беззлобно:
— Дальше, дальше, вы еще не дошли.
Они снова тронулись в путь. Впереди он увидел белые каменные ступени школы, это было воспоминание, он знал это, однако шел прямо к ним, они были еще далеко, но время у него было. Белые ступени под солнцем, под добрым, теплым солнцем, под ласковым, теплым, ласковым солнцем, под ласковым… Это было последнее слово, сопровождавшее последнюю картину. Он упал ничком на каменные ступени.
3— Конечно, жизнь продолжается, а что еще она может делать, если все ее так любят и славят, хотя и есть за что, — сказал Карел; он был уже трезв. — И если ты сейчас завопишь: «Вассо никто не заменит!», я тебе отвечу: его никто и не собирается заменять, потому что он уже давно стал не нужен. Наш Супер-Карел, как всегда, расстрелял труп. Весна командует партией, Зима воюет в Испании и на днях падет там, как падает с телеграфного провода в сугроб замерзший воробей: беззвучно, такой здоровенный парень, а все равно беззвучно.
— Вассо погиб, Зённеке погиб, — повторил Дойно.
— Зато жив твой старый Штеттен, возвращайся к нему, Вассо предсказал тебе и это.
— Да, он это предвидел. Так он и жил: его глаза всегда видели будущее, он слышал, как растет трава, которую потом растопчут Карелы. Это он тоже говорил. Но вы все-таки не решились оклеветать его, ни его, ни Зённеке.
— По причине весьма прозаической: экономили преступления!
— То есть?
— То есть те преступления, в которых они сознаться не захотели, потом используют, чтобы обвинить и опоганить других. Тот небольшой набор преступлений, из которых можно сделать такие процессы, приходится расходовать экономно. Потому-то мне и удалось кое-чего добиться: ты заберешься в какой-нибудь Богом забытый угол, будешь молчать, все забудешь, и тебя забудут. Годика через два можешь опубликовать какую-нибудь научную работу, например, о влиянии чего-нибудь, не шибко значительного, на что-нибудь, тоже не шибко значительное, в средние века. Позже, если будешь вести себя тихо, сможешь подняться до семнадцатого века, но не выше. Восемнадцатый будь добр оставить в покое, там уже начинаются намеки. Сам понимаешь, политический труп смердеть не должен, придется стать мороженым мясом. Холодильник или самоубийство — вот и весь выбор. Не будь дураком, выбирай холодильник!
— Что ж, ты все сказал, Карел, произнес, и не раз, свое последнее слово, пора нам и расстаться.
— А, тебе хочется остаться одному — холодильник зовет.
— Уходи, Карел, я не могу больше выносить тебя. Ты хотел только одного, за этим тебя ко мне и прислали, чтобы я молчал и быстро, не теряя времени, выбрал себе смерть или холодильник. Скажи им, что я буду молчать, но не ради вас, а потому что кроме вас существуют и другие, этот гнусный мир Гитлеров и Славко. До тех пор пока существует этот мир, я не буду бороться с вами. Постараюсь думать только о них, день и ночь, чтобы забыть о вас. Только так я смогу молча выносить это соседство во времени с Карелами и Супер-Карелами. А теперь уходи!
— Я еще не сказал своего самого последнего слова, и ты выслушаешь его, даже если мне придется привязать тебя к стулу. Запомни: безвинным никто не умирает, потому что никто не живет безвинным. Если бы меня там прикончили, ты бы подумал, что в Мариных подозрениях насчет меня была доля истины. «Карел-Техник — фигура, вероятно, и в самом деле сомнительная», — сказал ты Зённеке в Праге. Но ты не сказал ему, что вы сами этого хотели, что я был нужен вам именно в таком качестве.
— Зачем бы я стал говорить это Зённеке, он и сам знал, чем ты занимаешься.
— Но я не хотел этим заниматься, это не по мне, меня тянуло обратно в профсоюзы, но меня не отпускали. Еще пару недель, еще несколько месяцев, и тебя заменят, твердили мне. А потом пришла беда, и никому не было дела, что там у меня стряслось, — так было удобнее. Ты знаешь, о чем я говорю.
— Нет.
— Врешь, знаешь. И знал с самого начала, когда все только затевалось.
— Я лишь догадывался.
— Потому что не хотел ничего знать, история-то неприятная. Вспомни, как я тогда приехал к тебе в Париж и свалился с тяжелейшим гриппом: я начал было тебе рассказывать, но ты заторопился, у тебя, мол, важная встреча, и сказал: «Карел, у тебя жар. Расскажешь мне все потом, когда выздоровеешь!» Ты просто не хотел слушать.
— У тебя был жар, и я защищал тебя от тебя же самого.
— Теперь у меня жара нет, и защищать себя я тебе не дам.
Его рассказ сначала был ясен, и нить его не прерывалась, но вскоре он стал иным. Карел часто уходил в сторону, рассказывая о чем-то другом. Казалось, он ищет обходные пути, тянет время, потому что боится подойти к той части рассказа, которая одна и была важна. Он становился все неувереннее, вдруг забывал и, казалось, с трудом находил самые простые слова, даже голос его изменился, то и дело срывался.
Когда его арестовали, это было незадолго до всеобщей забастовки, они, конечно, знали, что он был тем «Техником», в руках которого сходились многие нити подпольной организации. Славко испробовал все средства, но Карел молчал, не поддавался ни на какие уловки, и никакие пытки не могли сломить его волю.
— Помнишь, однажды ты показал мне автопортрет одного старого художника и, уже не помню, в какой связи, сказал: «Когда тебя пытают, нельзя говорить „нет“! Это средство помогает лишь на минуту, но надолго его не хватает, и в конце концов оно приводит к покорности или к преступлению. Во время пытки надо ухватиться за какую-нибудь положительную мысль и не выпускать ее, что бы ни случилось». Тогда я вовремя вспомнил об этом, Дойно. И непрерывно думал только о Злате. И каждый раз, приходя в сознание, сразу снова хватался за эту мысль.
Так продолжалось семнадцать дней. На восемнадцатый день Славко сказал ему:
— Сегодня допроса не будет, завтра не будет и послезавтра тоже. Ты мне надоел, ты нагнал на меня такую тоску, что я из-за тебя пью уже вдвое больше обычного. Моя печень, конечно, никого не заботит. Разве я сказал никого? Я ошибся, на свете есть человек, у которого всегда найдется для меня теплое человеческое чувство: Злата. Да-да, твоя Злата.