Юрий Мамлеев - Сборник рассказов
К тем, у кого были деньги, сыновья писали раз в год, и вовсе не перед смертью, а при жизни.
Божество исчерпалось, семьи — нет, а пить он не мог: блевал от одного глотка алкоголя. Впрочем, и раньше, когда он пил, то возбуждался только для того, чтобы считать себя преуспевающим.
Единственный, кто у него остался, — друг.
Но он не знал, кто он, этот друг. В его бедной каморке было так темно (к тому же он экономил на электричестве), что не виделся бы и самый преданный друг, если бы даже он стоял рядом.
Гарри целыми днями считал на бумажке, во что бы ему обошелся друг, если бы он жег свет, чтобы его видеть. Но решился бы он зажечь лишний раз свет для своего лучшего друга? Вряд ли. Даже если бы перед ним во тьме явился Богочеловек, он все равно бы не зажег: сэкономил. К этому его приучила жизнь.
Правда, он не всегда был такой. В молодости, например, жил широко, а потом пошли неприятности, денежные травмы… В сущности, он никогда не был жадным: свет, отопление действительно дорого стоили, и кроме того, он чтил деньги сами по себе…
Но от идеи друга он упорно не отказывался — друг это существо, а существо ведь можно любить. Долларам же лучше поклоняться: они выше любви. Тем более они дают тотальную власть…
И тела у него почти не осталось: от забот.
Клук задумался посреди темноты в своей комнате. Повернул голову вверх. Да, надо искать «его». Друг — это единственное, что у него осталось.
И он полез к нему, заранее любя. Само синее болотное тело Клука искало его. Гарри стал рыть: и для этого зажег свет — целый бунт против общества!..
Его давно преследовали шорохи, и он считал, что они от друга. Стуки и шорохи раздавались за стеной. Там, видно, жил «он». И Клук стал рыть в том месте. Шорохи усилились. Он знал, что за стеной живет сосед, но вряд ли именно сосед — его друг.
Тем более Клук никогда не видел его: вероятно, тот был почти невидим или просто стеснялся быть.
Но стуки усиливались и усиливались. В глубине своей души Клук — несмотря на то что с ним происходило — был рационалист. И поэтому все стуки невидимого соседа он принимал за шорох огромной крысы, ставшей, может быть, его последним другом. Попросту он не верил, что у такого бедного человека, как он, может быть друг в форме человека.
И он искал путь к своей крысе.
Сегодня он решился окончательно: бросив рыть, он взял инструмент и при свете стал долбить стену.
Шорох исчез.
Кто там был: сосед или крыса?
И кто из них был его друг?
Гарри, став на колени, пыхтел с инструментом, прибор работал, урча от электротока. Этот инструмент был последним богатством Клука, напоминающим о его прошлой принадлежности к среднему классу.
Сосед, видимо, сверхъестественно спал, забытый даже крысами. Клук не думал о соседе: нет, люди забыли о нем, о Гарри, и в этом смысле он, пожалуй, действительно одинок.
Но друг был, ибо были шорохи, стуки, и Клук искал путь к нему.
В конце концов, есть крыса, а значит, есть и друг. Он где-то близко, совсем рядом, он подавал ему знаки… К тому же одна крыса — во сне — своей улыбкой сказала ему, что он будет таким же, как она, на том свете, а Гарри верил в него, потому что был религиозен.
Наконец часть стенки рухнула. Перед ним действительно лежал друг. Увы, это была не крыса, а его собственный труп. Его ли? Конечно, да, открытые глаза, однако, были совсем детскими по выражению — такие же, какие были у него, ребенка, когда он глядел на себя в зеркало. Но вместо с тем это был взрослый труп.
И тогда Гарри завыл, потом встал на колени перед собственным трупом и сказал ему:
— How are you (Хау а ю)?
Потом поцеловал его в глаза.
Сразу же он полюбил свой труп, и тот стал для него ценнее, чем доллары. Он не совсем даже осознал сам факт чудовищного переворота, незнакомого большинству: есть что-то более ценное чем деньги!
Затем Клук выбежал в город, в его душные, пропитанные смрадом и духом золота улицы. И бежал, бежал. Даже уголовники, из черных, не убили его. И он внезапно почувствовал радость от того, что его не убивают. Почему радость? А про себя он пролепетал, ответив: «Ведь у меня есть друг! Я нашел его!»
Но потом другой уголовник, из белых, стоявших за углом, мазнул ему по горлу синей бритвой… Секунды через две-три Гарри опять превратился в труп — в желанный труп, в своего второго друга, в мечту, в романтика!
Кругом теперь во всей вселенной Гарри Клука окружали друзья: один лежал в стене, другой распластался, как последняя тварь, на мокрой нью-йоркской мостовой, третий, может быть, уже назревал…
И уходящая в подвал ада душа Гарри тупо хихикнула: в клоаке рта своего убийцы он увидел исполинское солнце любви…
ЗОЛОТЫЕ ВОЛОСЫ
Он — знаменитость — сидел в роскошном номере нью-йоркской гостиницы. И он не знал больше, что ему делать: у него было все — и слава, и деньги.
На полу лежали пятьдесят пять разных газет с его портретами.
И вдруг постмодернистское озорство овладело им. Он стал разговаривать с собственным портретом.
И тогда захохотал.
Этот хохот был настолько сверхъестественен, что разбудил крыс, находившихся под землей.
Он встал и, обнажившись, подошел к зеркалам. Там, в этих зеркалах своего почти антикварного номера в волшебном этом отеле, он опять увидел свои портреты, разбросанные на коврах и диванах. Боже, как он был (и есть!) велик! Всемыслитель, автор сорока книг, каждая из которых на уровне Шекспира и Достоевского (так писали газеты), лауреат всех высших мировых премий, визионер (не уступающий Блейку), властитель самых утонченных женщин и вообще доступный сверхчеловек.
А эти цветущие (как блеск золота) волосы, к ним прикасались самые изысканные мальчики!..
Он подошел поближе к зеркалу, пристальней рассматривая собственное тело. Знаменитость! Вместитель всех возможностей и сил! И подумал: «Моя новая книга будет называться «Секс и я». Это станет мировым откровением. Весь мир купит книгу о моем теле».
Но вдруг ему захотелось надеть свое собственное фото из одной влиятельной газеты на орган своего тела, отнюдь не предназначенный для развешивания портретов. Это будет великий символ!
И символ получился. Портрет сиял, отражаясь в золотом зеркале! Вот она — подлинность Нарцисса! Вот она — преемственность между великой древнегреческой культурой и нашей суператомной цивилизацией Хиросим и полетов на Луну!
Портрет на органе — в зеркале! Снилось ли это Нарциссу, который к тому же не был знаменитостью, а всего лишь мифологической фигурой, не входившей в мир наличных фактов?! А его член и его портрет — это факт.
Несмотря на то что его фотопортреты сияли по всему миру уже много лет, он не прекращал их обожать!
Наконец, знаменитость (и к тому же «гений» — по определению журналов) стала читать статьи о себе, вся обнаженная, перед своими отражениями. У него было орлиное зрение.
«О, Достоевский, о, Данте, о, Толстой и Шекспир! Он — тот, кто их объединил. Он открыл нам эрос, неподвластный психоанализу! Он — первооткрыватель нас всех как Нарциссов». Так писали в газетах. В сущности, он был выше античных богов (хотя прямо он никогда не высказывал эту концепцию).
И вдруг странная мысль запала в его опьяневшую от величия (и чуть-чуть от наркотиков) голову: «Неужели я, сверхчеловек и гений, зависим от боссов, от подвластной им прессы, от тех, кто назначает, кому быть знаменитым, от властителей мира сего…»
Член его таинственно увял, и портрет упал на пол.
— Какой позор! Выходит, выбрав, они меня создали, сфабриковав, а не я! Не я творец своего величия! Он посмотрел на себя в зеркало.
— Ненаглядный! — закричал он. — Какой удар! Его глаза потемнели.
— Сжечь! Сжечь! Вот мой ответ. Огонь! Огонь! Я великий по своей природе!
И он поджег газеты о себе. Это уже превосходило возможности Нерона.
— Вот он, подлинный нарциссизм! А не эта зависимость! — вскричал он.
Газеты пылали, отражаясь в зеркале. А он, всеобъемлющий, непостижимый, стоял сбоку от этого пожара. Газета, упавшая с члена, горела ярче всех, словно комнатное солнце. Она пылала, почти как новая звезда.
О, великий диссидент!
…Через несколько дней газеты и журналы писали о нем примерно так: «Его бунт против несправедливости превзошел всякое понимание. Он — революционер! Он — адепт современного восстания! Его нарциссизм — это синтез революции и контрреволюции. Его мятеж — полет в двадцать первый век».
И все это говорилось по поводу его последнего, яростного, бушующего всеми переливами гнева интервью, в котором, однако, содержался скрытый и расчетливый реверанс в ту сторону, куда надо.
И его «бунт» был дорого оценен и немедленно оплачен.
Вскоре появилось переведенное на восемнадцать языков, прогремевшее на весь мир его эссе о мастурбации младенцев в утробе матери. Это эссе публиковалось в самых элитарных журналах.