Дино Буццати - Шестьдесят рассказов
И вот в такую минуту маэстро вдруг обнаружил, что его не слушают.
Что может быть ужаснее для дирижера! Бог весть по каким признакам, но он всегда понимает, слушают его или нет. Сам воздух пустеет в такие минуты. Тысяча, две тысячи, три тысячи невидимых нитей, которые тянутся между артистом и слушателем, разом провисают бессильно, и по ним больше не течет благодатная, животворящая сила. А сам артист ежится на ветру среди безмолвной ледяной пустыни непонимания, бесплодно силясь собрать воедино войско, которое уж не верит больше своему полководцу.
Десять лет, как с ним не случалось ничего подобного. Он уже стал понемногу забывать, каково это — когда тебя не слушают. Оттого и удар показался особенно чувствительным. Публика покинула, предала его, и это было окончательно, бесповоротно и не подлежало обжалованию.
«Не во мне дело, — судорожно размышлял маэстро, — я ни при чем. Сегодня я, как никогда, в форме, да и оркестр свеж, ясен и энергичен, точно двадцатилетний юноша. Нет, дело не во мне, дело в чем-то другом».
Напрягши слух, маэстро услыхал позади себя, в партере, и выше, и по бокам какой-то невнятный ропот. Затем слева ему почудился тонкий скрип. Боковым зрением маэстро уловил, как две тени шмыгнули из партера в боковую дверь, ведущую из зала.
Кто-то возмущенно шикнул, и шум прекратился. Но ненадолго. В глубине зала вновь начали назревать шорохи, шумы, приглушенные голоса, воровские шаги, еле слышные движения стульев и дверей.
Что же это могло быть? И вдруг маэстро осенило. Даже не осенило — истина открылась ему во всей вопиющей очевидности, точно он прочитал ее на газетном листе. Это только что передали по радио, а в театре узнали от кого-то из опоздавших. Именно так — от кого-то из опоздавших. На земле произошло что-то ужасное, из ряда вон выходящее. Что? Война? Внезапное нападение противника? Атомная воздушная тревога? В те времена и такое было возможно. Тревожно-бессильные мысли сновали между нотами Брамса.
Если война, куда отправить семью? Немедленно за границу! А как же вилла? — еще больше испугался маэстро. Ведь почти что построена, все сбережения на нее ушли, думалось тоскливо. Профессия, слава Богу, подходящая: в любой стране с голоду не помрешь, тем более с его-то известностью. К тому же у русских слабость на всяких там артистов, художников… Тут он с ужасом сообразил, что года два назад вместе с большой группой интеллигенции сдуру подписал какой-то антисоветский манифест. Черт бы его побрал, этот манифест, еще сильнее затосковал маэстро. Уважаемые коллеги и любезные соотечественники, разумеется, накапают оккупационным властям об этом дурацком манифесте, чтоб ему пусто было! Нет, нет, бежать, конечно, бежать. А мама? А сестра? А собак куда девать? Он падал и падал в бездну ужаса и отчаяния.
А в том, что действительно случилось ужасное, сомнения уже не оставалось. Публика продолжала позорное бегство, стараясь лишь слегка соблюсти условности поведения в театре. Сарачино видел все больше и больше освободившихся мест. Один за другим люди тянулись к выходу. Бежали спасать свою шкуру, свой кошелек — что там еще?.. Какой уж тут Брамс! Вот мерзавцы! — подумал он о публике. У него впереди были еще целых десять минут симфонии, раньше ему не выбраться. Сам мерзавец! Ему вдруг стала противна собственная паника.
Все вокруг меж тем разваливалось: публика расходилась, а дирижерская палочка не подавала больше оркестру никаких команд. Так он достиг решающего момента симфонии, освобождения, похожего на огромный удар крыла. «Сам мерзавец!» — еще раз мысленно повторил Сарачино. Ему было тошно. Публика уходит? Ну и черт с ней! Всем им плевать на него, на музыку, на Брамса, они бегут спасать свои убогие шкуры. Ну, бегут и бегут. И хорошо, что бегут. И черт с ними, что бегут! Ему-то какое дело?
Вдруг он ясно понял, что единственный достойный выход — не бежать, а, наоборот, оставаться на месте. Оставаться и довести свою работу до конца. В этом одном спасение, это единственно достойный путь. Злость подступала к горлу, когда Сарачино думал о бежавших, о том, что и он мог и хотел тоже бежать.
Он поднял дирижерскую палочку и глянул на оркестр весело и победительно. Мгновенно восстановился невидимый и прервавшийся было ток жизни.
Нисходящее арпеджио, исполняемое на кларино, было знаком того, что конец близок. Скоро, совсем скоро Восьмая симфония, дотоле струившаяся размеренным равнинным течением, вздыбится в безумном порыве, все вверх и вверх, покуда не застынет светло и торжественно, точно облако в вышине, озаряемое солнечными лучами.
Сарачино устремился к этой вершине, подстегнутый злостью. По оркестру прошла мгновенная дрожь, он застыл на долю секунды и вдруг пустился мощным, неостановимым галопом.
В мгновенье смолкли шорохи, шепот, движения тел и шарканье ног. Люди точно приросли к стульям и не решались дышать. Не страх, но стыд держал их на месте. Меж тем на серебристых реях труб вились и вились горделивые знамена.
60
ЛИНКОР СМЕРТИ
© Перевод. Т. Воеводина, 2010
В скором времени на немецких книжных прилавках появится весьма достопримечательное издание — книга «Das Ende des Schlachtschiffes König Friedrich II», Gotte Verlag, Hamburg.[33] Написал ее Гуго Регюлюс — бывший капитан третьего ранга германского военно-морского флота времен последней войны.
В рукописи его произведение не читал почти никто. А кто читал — поначалу не знали, что и подумать. Будь сочинение отставного капитана сказкой, вымыслом, фантастикой — словом, выдумкой, — тогда бы все в порядке. Но в том-то и дело, что автор выдает свое писание за исторический документ. Пишет же он при этом такое, чего, конечно, не было да и быть не может. Поневоле думаешь: уж не тронулся ли умом этот Регюлюс?
Однако читаешь дальше и начинаешь понимать: повествование на самом деле документальное. Причем документы подобраны тщательно, скрупулезно, факты выверены, аргументация автора убеждает. Особенно сильное впечатление производит фотография. Она, правда, одна, но стоит десяти. Такую фотографию просто не подделаешь!
Изображена на снимке какая-то ужасающая громадина, по виду похожая на военный корабль. Измыслить, а уж тем более сотворить такое чудовище мог разве душевнобольной, одержимый маниакальным бредом величия. Причем бредом в самой тяжкой, безнадежной форме. К ней обычно приводят невоплощенные мечты, неосуществленные амбиции, болезненные разочарования, насильственное отлучение от дела жизни, бесславное изгнание и, наконец, новые, столь же безнадежные попытки переломить судьбу, вновь обрести недобытую или утраченную силу и славу.
Так оно и было в истории, рассказанной капитаном. К тому же, как явствует из рукописи, порыв создателей плавучего монстра был безнадежен вдвойне: о нем никто, кроме них самих, так никогда и не узнал. Но это, видимо, еще сильнее подогревало и тешило сатанинскую гордыню несчастных безумцев…
Словом, если Регюлюс говорит правду, он и в самом деле сделал величайшее историческое открытие. Ему удалось пролить свет на одну из самых темных, таинственных и недоступных стороннему взгляду страниц истории Второй мировой войны.
Эпизод, о котором пишет Регюлюс, поразителен и неправдоподобен сам по себе. Еще поразительнее то, что он, казалось бы, ничем не связан с другими известными событиями и лицами. Однако самое поразительное в нем другое. Тысячи людей, некогда допущенных к той жгучей тайне, точно дали себе обет никогда не проронить о ней ни слова. Можно подумать, что всем этим людям доставляет несказанное наслаждение владеть знанием, недоступным другим. Похоже, им приятно быть причастными к тому, о чем другие не подозревают. Обет молчания хранят люди самого разного положения и достатка. Молчат богатые и неимущие, облеченные властью и стоящие в самом низу иерархической лестницы, люди блестяще образованные и невежды, высшие чины военно-морского ведомства и чернорабочие судоверфи. Они блюдут свой обет и поныне, хотя поражение Германии в одночасье превратило в пустой звук святые некогда понятия государственной тайны и воинской дисциплины.
Регюлюс уверяет, что даже после выхода его книги эти люди не нарушат многолетнего молчания. Если кто-то и узнает их в персонажах книги, они с возмущением будут отрицать всякое сходство. А если кто-нибудь начнет допытываться у них подробностей, они ответят, что ничего не знают. Регюлюс — первый, кто решился заговорить.
Книга состоит из трех частей. Первая — полудневник-полупротокол, в котором со скрупулезной точностью запечатлены все этапы длительного и многотрудного расследования. Регюлюс подробно пишет о том, как появились у него первые догадки, как помогли они связать воедино внешне, казалось бы, не связанные между собою события и факты. Рассказывает о своих долгих и поначалу безуспешных поисках, которые в конце концов и привели его в то место, где в свое время началась таинственная эпопея. В тех местах развалины и обломки еще хранят память о безумном дерзании. Приводит автор и свидетельства очевидцев — если «свидетельствами» можно назвать отрывочные фразы и намеки, а той просто отдельные слова, которые ему довелось услышать в портовых кабаках и притонах. Сами «очевидцы» — разношерстный, большей частью темный люд, что в изобилии толчется по этим злачным местам. Ночная тьма и усталость после тяжкого дня нередко развязывают людям язык.