Людмила Улицкая - Зеленый шатер
Илья, которому он сказал о вызове, ужасно расстроился:
— Следовало ожидать. Я скорее удивлялся, почему они оставили тебя в покое. А виноват я, втянул тебя в эти журнальные дела. Надо теперь выпутываться. Эдик крепкий, не думаю, что он тебя сдал. Это будет «терка» по поводу татарской статистики. Подготовь хорошую версию — «Живаго» купил давно, на толкучке, потому что много слышал, но раскрыть не успел. Про записку ничего не знаешь. А купить в Москве можно все возле букинистического на Кузнецком, у Первопечатника есть толкучка, а еще лучше на Птичке, возле входа. И опиши им продавца подробно. Скажешь, например, волосы длинные, висят грязными прядями, нос длиннющий, прямо до губы, глаза карие, говорит с украинским акцентом. И жилетка такая в искорку… — Илья смотрел на друга испытующе. — Или — маленький такой, кудрявый, бачки тоже кудрявые, нос немного вислый, глаз светлый, ручки небольшие, как у женщины… И картавит. Или возьмем другого: нервный такой тип, худой, высокий довольно, желтоватый весь, лоб спереди лысоват, бороденка редкая, и как будто тик небольшой его передергивает…
Миха подхватил игру:
— Нет, крупный такой мужик, с бородой, одет по-деревенски, борода лопатой, усы. Неопрятного вида старик, я бы сказал. И книги у него в мешке, а на ногах валенки с галошами! Матерого вида человечище!
Оба хохотали, едва не катаясь по полу.
— Нет, лучше дама: высокая, пожилая, полная дама, вида аристократического. Шляпка на голове, с зонтиком, книгу вынула из ридикюля, а на руках — перчатки, и знаете, странность, вроде бы как не на ту руку надеты перчатки… Я ее по перчаткам и запомнил… — увлекся Миха розыгрышем.
— Ладно, Миха, что я тебе могу сказать? Говори на все «нет», это самое верное дело. По себе знаю.
— Ты там был? — с уважением.
— Был. Но отбился. Это самое лучшее — ничего не говори. Помни, каждое сказанное им слово против тебя. Что бы ни говорил… Понимаешь, мы все в этом деле дилетанты, а они профессионалы. У них отработанные приемы, и они знают, кого на какую удочку цеплять. Самое лучшее — вообще ничего не говорить. Но от людей слышал, что это труднее всего. Они умеют разговорить и глухонемого.
Миху упоминание о глухонемом как прожгло. Январь был на дворе. Три года подряд он проводил это лучшее в зиму время с интернатскими детьми, со своими глухонемыми. Они выходили на лыжах из ворот интерната, шли метров сто к лесу, лыжня с вечера была занесена, обычно он шел первым, потом ребята, а замыкающим Глеб Иванович. Сколько времени не навещал ребят? Год? Два? И ему захотелось их навестить. Немедленно! И он сложил непроизвольно руками слово-знак — срочно!
Он ничего не сказал Илье. До понедельника было еще два дня, и он решил, что в воскресенье утром встанет рано и поедет в интернат, и проведет с ребятами день. В конце концов, ведь родителей пускают. А он с ними три года проработал… Кто посмеет не пустить?
Взяли Миху на Ярославском вокзале, когда он садился в электричку. Совсем уж ногу занес в вагон, но двое мужиков стащили его так ловко, что сначала показалось, будто сам споткнулся и слетел с подножки.
— Тихо, тихо, — рыкнул один в кроличьей ушанке.
— Тихо, так лучше будет, — подтвердил второй в нутрии.
У Михи, как назло, насморк, он хотел руку в карман за платком запустить, дернулся. И почувствовал резкую боль в запястье.
Миха тут только и понял, что произошло: не дали ему своими ногами притопать, поспешно изъяли… Значит следили. Боялись, что уходит…
Шмыгнул носом:
— Да сопли вытереть дайте, — засмеялся.
— И так хорош будешь, — опять рыкнула кроличья ушанка.
— Да зачем же вам сопливые нужны? — И стало вдруг на душе совершенно спокойно, с холодком даже: задержан.
Эти первые дни были самыми тяжелыми. Он был сосредоточен на том, чтобы выполнить со всей точностью Илюшину рекомендацию. На третий день предъявили обвинение, и тогда он понял, что захлопнулась мышеловка и его не выпустят. Когда до него это дошло, он впал в отчаяние: теперь он думал только об Алене, и чувство огромной вины, знакомой ему с детства, накрыло его с головой. Он ничего о ней не знал, никакой связи с прежней его жизнью не было, и первым родным лицом, которое он увидел на второй неделе, было осунувшееся бледное лицо Эдика Толмачева.
Они не сговаривались о стратегии поведения, но их поведение удачным образом совпадало. Эдик отрицал участие Михи в издании журнала, Миха вообще отказывался отвечать на вопросы. Единственной уликой против Михи была изъятая из томика «Доктора Живаго» записка, вернее, приписка Мусы с обращением «Рыжий!».
Как оказалось, этого было достаточно. По делу об издании неподцензурного журнала «Гамаюн» кроме Эдика Толмачева, привлечены были еще два человека, которых Миха действительно не знал. Эдик, несмотря на допущенные им промахи, все-таки прошел «азы» конспирации — не все участники издания были знакомы.
Следствие и подготовка к процессу заняли три с небольшим месяца. Все это время Миха просидел в Лефортовской тюрьме, в следственном изоляторе КГБ, в самом закрытом и таинственном месте, в одиночной выбеленной камере с зашитым от света и мира окном. Каждый день под металлический перестук надзирателей его выводили в длинные запутанные коридоры, вели по узким лестницам, где двое не расходились, дважды, когда вели встречных, заталкивали в какие-то боковые чуланы, потом снова — вверх-вниз — по путанице длинных, как дурной сон, коридоров и запускали в кабинет следователя. Теперь допрашивающие его люди не менялись: был один, тяжелый и сумрачный, который начинал их многочасовое общение словами:
— Будем в молчанку играть или как?
Фантазии у него не было ни на грош, и он всякий раз повторял ему тихим хриплым голосом:
— На тебе ж ничего нет, мог бы завтра выйти. Сам себе срок нагоняешь. Мы ж тебя здесь сгноим.
Миха скучным голосом монотонно повторял:
— Я даже к своим несовершеннолетним ученикам обращаюсь на «вы». Прошу обращаться ко мне на «вы».
Фамилия следователя была Мелоедов. Миха, чуткий ухом, сразу же оценил это созвучие — Мелоедов и Меламид. Кроме трех первых букв фамилии, они ни в чем не совпадали. Мелоедов, надо отдать ему должное, людоедом не был и слыл в своей среде почти либералом (среди тех, кто слова такие знал). Да и этот рыжий парень поначалу показался следователю случайным каким-то лицом в чужой пьесе. В досье его был довольно уже старый донос Глеба Ивановича да неопределенная записка, свидетельствующая о его связи с татарским движением. Семидесятой статьи — пропаганда и агитация — здесь явно не было, а сто девяностую — распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советскую власть, — еще надо было суметь вменить. Одного доноса одного психа было маловато, тем более что защита у этих ребят была очень неплохая.
Миха никак не мог знать, что решение о его изоляции принято, но начальство неторопливо соображает, по какому делу Миху оформлять.
Наконец решение наверху утряслось, допросы стали более целенаправленны, и теперь уж Миха сообразил, что его дело «проводят» не по журналу, а оно выделено в отдельное «делопроизводство» и связано с крымско-татарским движением. Эдик к этому времени уже получил свой срок.
Миха показаний не давал, ничего не подписывал, отвечал на какие-то бытовые, незначащие вопросы только не «под протокол». Был даже приветлив с виду, но твердо отрицал свое участие в движении и настаивал на том, что записка с татарскими цифрами ему неизвестна.
Мелоедов, уверенный, что «разговорит» Меламида на втором часу, все более раздражался Михиной неуступчивостью, прибегал ко все более убедительным угрозам. Злел от его упорства, но никаких показаний добиться не смог. А ведь поначалу сложилось о подследственном такое впечатление, что достаточно слегка припугнуть — и пинком в зад.
Словом, к исходу месяца Мелоедов оставил его в покое, перестал вызывать, и интерес следственной группы переместился на татарских ребят. Один из них показал, что Миха помогал в составлении писем.
Но Миха ничего этого не знал. Он сидел теперь в камере с двумя мужиками. Один совершенно сумасшедший, бормочущий себе под нос не то молитвы, не то ругательства, второй — бывший военный, проворовавшийся снабженец. Компания, не располагающая к общению.
Потом его перевели в другую камеру, к татарину, проходящему по крымско-татарскому движению. Он, как заявил, был в приятелях с Михиными знакомыми, Равилем и Муссой и только на третий день, когда татарина от Михи забрали, он сообразил, что тот был «наседкой». Теперь он еще более утвердился в том, что не скажет следователю более ни слова. Через некоторое время Мелоедов снова стал его вызывать, и теперь уж Миха действительно молчал, как глухонемой.
В середине февраля Михе предъявили обвинение и допустили к нему адвоката. Адвокат был «свой», не государственный, об этом позаботился Сергей Борисович. Дина Аркадьевна ее звали — первое интеллигентное и красивое лицо за долгое время. Она вынула из кармана жакета плитку шоколада и сказала: