Эдуард Тополь - Русская дива
Но в крови у мальчика уже был партизанский дух, он сбежал из Одессы с ватагой беспризорников, кочевал по стране на крышах вагонов и — в компании таких же беспризорников — попался на воровстве мешка сахара с волжской баржи, за что получил шесть лет детской трудовой колонии, откуда почти без перерыва загремел уже во взрослый лагерь за драку на танцплощадке.
В возрасте 25 лет Вениамин Брускин вышел из лагеря с твердым намерением завязать с блатной жизнью, а единственным местом, где он мог найти крышу над головой, был тот маленький, но многолюдный дом на Третьей линии Фонтана в Одессе.
Как ни странно, его приняли там без единого слова попрека. Может быть — в память о майоре Брускине, который не вернулся с войны, а может, просто по доброте душевной Ребекки Марковны, которая одна подняла к тому времени на ноги шесть своих детей. Но без образования и все с тем же партизанско-авантюрным вирусом в крови Вениамин даже и после десяти лет лагерей не смог «ишачить» от восьми до пяти и ударился в искусство — стал сначала администратором цирка, потом придумал свой первый цирковой номер «полет из пушки на спину скачущей по арене лошади», потом — полет на мотоцикле, ну и так далее — до гонок на мотоциклах по вертикальной стене и театра лилипутов.
Однако в какие бы авантюры ни бросала Брускина его партизанская натура, он, бывший беспризорник, свято ценил свою приемную мать Ребекку Марковну. И когда она решила, что «вся Одесса едет, и нам пора», Брускина осенил гигантский план: вывезти в Америку всех Брускиных — не только Ребекку Марковну с ее детьми и внуками, а всю мишпуху.
Роман с Седой Ашидовой задержал осуществление этого плана на целый месяц, но больше Вениамин Брускин задерживаться в СССР не мог — тридцать девять взрослых родственников с детьми и всей остальной мишпухой дышали, как он говорил, ему в затылок.
— Когда ты хочешь ехать? — тихо спросила Седа, стоя с ним в Шереметьевском международном аэропорту и провожая взглядом «ТУ-134», увозящий в Улан-Батор труппу единственного в Европе театра лилипутов.
— У меня билет на семнадцатое августа, ты же знаешь, — сказал Брускин.
— Ты не хочешь взять меня с собой?
— Ты шутишь.
— Конечно, шучу. Где будем обедать? У меня или в «Арагви»?
На оставшиеся до его отлета пять дней Седа взяла отпуск и провела его со своим возлюбленным, не расставаясь с ним ни на минуту.
17 августа в 15.20 самолет «ТУ-134» советской авиакомпании «Аэрофлот» рейсом номер 228 увез «спасителя еврейского народа» Вениамина Брускина в эмиграцию.
А в 16.50 диспетчер «скорой помощи» больницы имени Склифософского получил по телефону срочный вызов по адресу Комсомольская площадь, № 1А.
— Опять эта Седа! — сказал диспетчер. — Давно она не чудила!
Он оказался прав даже больше, чем думал.
Прибыв на Комсомольскую площадь, дом № 1 А, и поднявшись на третий этаж в кабинет со взломанной матово-стеклянной дверью, врачи обнаружили там милицию, скорбную толпу сотрудников таможни и труп майора Седы Ашидовой. Хотя милиция задержала всех, кто оказался в тот час в таможне, одного взгляда на Седу было достаточно, чтобы понять, что это самоубийство.
Седа стреляла себе в грудь, в сердце, из именного пистолета системы «Макаров» и с выгравированной на нем личной подписью министра МВД СССР генерала Щелокова.
Выслушав рапорт полковника Барского о самоубийстве майора Седы Ашидовой, генерал Цвигун спросил:
— Вы назначили расследование?
— Милиция занимается этим делом. Но, честно говоря, что тут расследовать, товарищ генерал? — сказал полковник. — Евреям она мешала, евреи ее и убили!
Читая эти строки, Барский почувствовал чье-то присутствие у себя за спиной.
50
Он оглянулся. Оказалось, что Оля уже давно стояла там, наблюдая, как он увлекся чтением. Встретив его взгляд, она улыбнулась:
— Тебе нравится?
Он смотрел на нее не отвечая. Медленно, с трудом он осознавал, что его девочка, его Оля, которая совсем недавно была худым прыщавым подростком с утиной походкой, волосы всегда пучком, никакой косметики, молчаливая отшельница, пропадавшая в библиотеках над историческими книгами, — что эта самая Оля вовсе не девочка уже, а юная женщина во всей библейской красоте и полноте этого слова. Эта разительная перемена не бросалась в глаза с такой силой на черно-белых фотографиях в темноте фотолаборатории, но теперь она сквозила в каждом изгибе ее тела, она сочилась из каждой клетки ее персиковой кожи и сияла в ее серо-зеленых глазах. Наверно, так выглядела бы российская Ева сразу после грехопадения в райских садах, будь эти сады на территории России. И так выглядят юные женщины на картинах Боттичелли. И так выглядит его мать на черно-белых довоенных фотографиях. И так выглядели все те цветущие дивы, которых он допрашивал в Сибири по делу «любожида».
— Папа, — сказала Оля, — я давно хочу познакомить тебя с автором. Но зачем ты сломал дверь?…
Она не договорила — Барский шагнул к дочери и влепил ей тяжелую, жесткую пощечину.
— Па!.. — задохнулась она от ужаса и изумления.
Но он ударил ее снова — еще сильней и жестче. Она упала. Он поднял ее рывком, как щенка за загривок, как подследственного в тюремной камере. И ударил опять. Он бил ее, не слыша ее крика, не видя ее лица, поднимая ее, когда она падала, бил ногами и кулаками, ненавидя себя за то, что бьет родную дочь, и еще сильней распаляясь оттого, что это она, она, сука, спровоцировала его на этот мордобой.
Уже не крича, молча, она на четвереньках уползла от его побоев в ванную и каким-то чудом успела изнутри закрыть дверь на щеколду.
— Открой, сука! Лучше открой! Я убью тебя за этого жида! Открой дверь, подстилка жидовская! Я убью вас обоих! Я его в Сибири сгною! На урановых рудниках! Открой дверь, блядина!
Она не открывала и не отзывалась. Перепуганные соседи сунулись в квартиру на крик и шум, но Барский, матерясь, выскочил к ним с пистолетом в руке: «Вон! Пошли вон!» — и, захлопнув дверь, быстро пошел на кухню в поисках какого-нибудь остужающего питья. Но в холодильнике была только початая бутылка вина, он отхлебнул прямо из горлышка и вдруг подумал, что сорок лет назад его отец точно так же избил другую юную женщину — его мать. От этой пронзительной, как сердечный спазм, мысли он задохнулся, откинулся затылком к стене и закрыл глаза. «Господи, что же ты делаешь со мной, — закричал он молча, — и что я делаю?»
Бешенство стало вытекать из него, как вода из проколотого сосуда. Бессилие и отчаяние заполняли его душу. «Нет, я не еврей, — подумал он мельком, — евреи не бьют своих детей…» Тут какой-то посторонний шум достиг его слуха. То был шум воды, включенной в ванной. Он вздохнул, вернулся к запертой двери ванной и постучал в нее:
— Оля, открой.
Она не отзывалась.
— Оля, открой, нам нужно поговорить.
Молчание, только шум упругой струи воды.
— Оля, что ты там делаешь? — спросил он и вдруг увидел воду у себя под ногами — розовую воду, вытекающую из-под двери ванной комнаты. — Оля!!!
Когда он вышиб плечом дверь, то увидел, что Оля лежит в переполненной ванне, одетая, с закрытыми глазами, с перерезанными венами на правой руке, а в левой руке еще держит лезвие для бритья. Розовая от ее крови вода стекала через край ванны.
— Оля!!! — заорал он в ужасе, сорвал с себя поясной ремень и стал перетягивать им ее правую руку…
На рассвете, в больнице, Оля открыла глаза, увидела сидевшего у ее постели отца и сказала тихо, с трудом шевеля серыми губами:
— Папа, если ты тронешь этого человека, я сделаю это все равно.
Он молчал.
— Ты меня слышал?
— Да, Оля, — произнес он принужденно.
— А теперь уйди… — попросила она. — Я хочу спать… Ты мне мешаешь…
Она закрыла глаза, и лицо ее сонно расслабилось. Она действительно была похожа на его мать — такой, какой он помнил ее в самых ранних воспоминаниях. Такой, какой она была в октябре 1941 года, когда, бросив абсолютно все и подхватив на руки только его, трехлетнего малыша, пешком бежала из Москвы, потому что немецкие войска стояли всего в пятнадцати километрах от города. Он плохо помнил этот побег, конечно, и не знал, что именно помнит он сам, а что придумал по маминым рассказам, потому что эти воспоминания жили в нем какими-то отрывочными, как во сне, картинками, больше похожими на раскрашенные диапозитивы. К тому же в них всплывала совершенно ирреальная Москва: толпы обезумевших людей грабят магазины и тащат в охапках банки сгущенки, какао, масло в брикетах… каких-то людей в зеленых сталинских френчах вытаскивают из черных «эмок», бьют, а «эмки» сталкивают в Москву-реку… с балконов и из окон летят на мостовые разорванные книги с тисненным на переплетах профилем бородатого дедушки Ленина, а прохожие смеются и топчут его ногами…