Лена Элтанг - Картахена
Какая застенчивая эта почтарка за стеклом, думал Маркус, проходя мимо почтовой конторы, жаль, что она так и не показалась. В тот день, когда я застрял с ней в створчатых дверях траттории, солнце светило мне в глаза, и я не увидел ее лица, заметил только, что нос – слишком тонкий, с розовым кончиком, а кожа слишком светлая для южанки. Местные девицы изрядно смахивают одна на другую: смуглые, будто оливки каламата, низенькие, крутобедрые, с блестящими грудами волос на плечах. Петра тоже была оливкой, только твердой и зеленой, недозрелой. Такие оливки на рынке продают пересыпанными крупной солью, чтобы убрать горечь.
Какой все-таки девчоночий жест – послать ему свое досье, пригрозить тюрьмой, написать гневную записку и вложить в конверт трубку, которую он любил, завернув ее в шейный платок. Разумеется, она понимала, что ее доказательства не стоят и черствой корки, и сама бы в них никогда не поверила, не будь в ее маленькой голове столько обиды. Ей проще было думать, что он убийца, чем осознать, что ее бросили. От обиды такие девочки засыхают в одночасье, будто вытащенная из грядки ветка остролиста. Бедная Петра, бедная оливка.
Маркус свернул на площадь и сел за первый с краю столик на террасе «Колонны». Что ж, проницательностью она похвастаться не могла, зато она могла проявлять свободную волю и делать, что задумала, а ты плывешь по течению. Плывешь и пишешь о том, как плывешь.
Если бы в тот ноттингемский день кто-то спросил его, зачем он отправил Петре свою книгу, аккуратно переписав обратный адрес с итальянского конверта, он бы не нашелся что ответить. Да не просто отправил, а провел не меньше часа на главной улице, заходя во все книжные лавки, пока не нашел экземпляр, втиснутый между «Парижской резней» и «Пастушьим календарем». Нет, пожалуй, он бы вот что ответил: прочитав книгу, она сразу поймет, что искала не в тех зарослях.
Почему он скрывает, что был здесь в девяносто девятом? Знает, когда в часовне появились решетки, хотя самой часовни уже и в помине нет. Бродил по поместью, когда оно еще принадлежало Стефании. Приехал безо всякой цели, рассказывает, что пишет роман, хотя показать не может ни страницы. Живет под чужим именем, так же как и его отец, выдающий себя за капитана. Англичанин, как и его мать-горничная. Православный, как и его бабка. Все эти вопросы найдут свои ответы, даже если она станет читать роман со словарем. Вот зачем он отправил книгу в Траяно. А может, вовсе не за этим.
Комиссара в «Колонне» не было. Маркус поднял руку, чтобы заказать выпивку, но никто не подошел, а терпение у него уже кончилось. Он вытащил фляжку из кармана куртки, отвинтил пробку и сделал большой глоток под неодобрительным взглядом двух немецких туристок, занимавших столик у самого входа.
В тот вечер в темной лавандерии Петра плакала, рассказывая о сгоревшей часовне, хотя прошло без малого девять лет, значит, сомнение грызло ее, несмотря на уверения брата. Перевернув последнюю страницу, она увидит, что в финале нет ни лопнувших стекол, ни вспыхнувшего терпентина, ни мечущейся за решетками девушки, ни амбарного замка на двери. В финале художница поджигает часовню сама, чтобы оставить безжалостный ясный знак тому, кого она разлюбила. La vera storia del Sud Italia. В этих широтах Италия драматична, будто стареющая контральто: чем жарче и бравурнее, тем больше цветов и свиста, но уж если разрыдается, разольется – беги со всех ног, прикрывая голову руками.
Ясно, что с таким финалом книга не нашла себе издателя в девяносто девятом, зато нашла в две тысячи восьмом. За это время в мире появился новый читатель – с легкой походкой, жадностью к чужой решительности, слабым терпением и вылинявшим в белое стремлением к достоверности.
Странное все-таки место этот Траяно, подумал Маркус, делая второй глоток, каждый день здесь обнаруживается что-то новое. Нет, не новое, а неизвестное старое. Одним словом, стоит сунуть палку в болото и пошевелить тину, как видишь, что в зеленой глубине поблескивают бока драгоценных сосудов, прямо как в той истории с тысячелетней книгой псалмов, найденной ирландским экскаваторщиком. Только мне их не достать, ни палкой, ни ковшом, тут нужен инструмент позабористее.
Как вышло, что я раньше не посмотрел списки аукционов? Почему только здесь я подумал о сути истории с записками? Чем объяснить то, что в дешевом траянском мотеле я вскакиваю по ночам и пишу, будто маслом смазанный, а дома смотрю в стену и сворачиваю самолетики из блокнотных листков? Да, кстати, а где мой блокнот?
Маркус снял куртку, пошарил в кармане для дичи, нашел блокнот и карандаш с рекламой мотеля, сделал еще глоток и принялся писать.
Если представить жизнь, как одноразовую попытку действия, скажем, заполнения холста красками, то мы увидим, что хаос не только пожирает холст, то есть полотнище времени, но действует во многих измерениях. Однако самое болезненное для живого человека – это съеденные хаосом ванночки с краской. Ты оборачиваешься, увлеченный, кисть пляшет у тебя в руке, горячий холст пружинит, на столе у тебя коробка с красками величиной с мельничное колесо, но что это? Остались только цвета вокруг черного, плотные, добротные, но никчемные, как отцовское зимнее пальто, найденное на чердаке.
– Ты здесь пьешь или бумагу мараешь? – тихо спросили у него за спиной. – Поставь мне стакан красного, и я скажу тебе, какое вино стоит у хозяина в дальнем углу подвала для своих. Не пей эту кислую дрянь из Абруццо.
– Садись со мной. – Маркус отложил блокнот. – Я и сам хотел красного. Мне нужно выпить. Сегодня я узнал кое-что странное и никак в ум не возьму, что бы это значило.
– Жизнь состоит из странных вещей, друг мой. А не из женщин, как многие думают. Странные вещи – это биография мужчины, остальное – факты жизни. Не пора ли нам заказать вина и брезаолы?
Произнеся это, старик снял свой шафрановый дождевик, бросил его на спинку стула и уселся, выложив сплетенные руки перед собой. Маркусу вдруг захотелось поделиться с ним сегодняшней находкой, но разве расскажешь такую историю, не начав с Адама и Евы, а это может занять всю ночь до утра. Он сделал знак подавальщику и решил поговорить о другом. Вино в графине принесли мгновенно, будто оно наготове стояло.
– Приходилось ли тебе бывать в часовне Святого Андрея? Сегодня я разглядывал снимок, где изображена церемония: крестины ребенка, родившегося в поместье.
– Часовня была чудом, – старик налил себе полный стакан и понюхал вино, – пока глупая Стефания не принялась ее украшать. Раньше там были дыры вместо окон, чтобы в часовню залетали птицы, она же велела застеклить окна витражами.
– Наверное, часовня была ей дорога, – заметил Маркус. – Ведь там крестили ее сына, да и ее саму, наверное, тоже.
Старик молча прихлебывал вино, уставившись в дальний угол. Маркус проследил за его взглядом и увидел, что в кухонных дверях, низко склонившись над ведром, стоит уборщица. Ее ноги были видны высоко и казались белыми и совершенными, будто слоновьи бивни, она быстро выжимала тряпку, мелькали красноватые локти.
– «Бриатико» должен быть разрушен, – сказал старик после долгого молчания, – сгореть он вряд ли сгорит, а вот зарасти лопухами ему придется.
– Ты об этом уже говорил.
– Развалиться на куски, покрыться мхом и зарасти молочаем, – повторил старик, своевольно выпятив нижнюю губу. – Сам посуди: «Бриатико» отнял у меня все, даже то, о чем я и вовсе не знал. На одной из его полян убили моего брата, который, хотя и был заносчивым болваном, приходился мне единственным родственником. Поместье не позволило мне жениться на девушке, которая любила засахаренный изюм. Не будь у нее проклятого холма, родители не задирали бы нос до самых облаков. А причиной смерти моего друга было то, что он возвращался с танцев по чужой земле, вместо того чтобы пройти лишний километр вдоль моря.
– Это всего лишь совпадение. – Маркус подлил ему вина в стакан. – Люди умирают, потому что другие люди хотят, чтобы они умерли. Холмы и фасады здесь ни при чем.
– Я был не так уж одинок, только понял это слишком поздно. Я понял это в тот день, когда умер мой сын Лука. Утром я еще не знал, что это мой сын. Я узнал это после полудня, так что толку от этого знания никакого. За его телом никто не приехал, и мэрия постановила похоронить его за оградой кладбища, где хоронят самоубийц. Что же это за времена, подумал я, наследника поместья, аристократа, собираются зарыть за кладбищенским забором, чтобы на него ссали собаки. Я поехал на кладбище с самого утра и подготовил один из хороших участков, у самой ограды, под миндальным деревом. Когда приехали люди из морга и сержант, сопровождавший катафалк…
– Ты уже рассказывал эту историю, – перебил его Маркус, – но там вроде была тележка.
– Я взял у них бумагу с точными датами жизни и смерти, чтобы заказать табличку у каменщика, – продолжал клошар, не потрудившись ответить. – Сержант сказал мне, что Лука скрывался под видом пациента потому, что за ним охотились кредиторы. Где же еще спрятаться, как не в доме родной матери! Было начало мая, и миндальное дерево стояло в бело-розовой пене. По дороге я несколько раз прочел бумагу, чувствуя, что в ней что-то не так, и наконец понял, что покойник родился в пятьдесят девятом, в октябре, ровно через полгода после того дня, как моя девушка мне отказала. Он не мог быть сыном заезжего грека по имени Диакопи, тот вынырнул бог весть откуда поздней осенью, а парень был зачат в феврале.