Необычайный крестовый поход влюбленного кастрата, или Как лилия в шипах - Аррабаль Фернандо
В Корпусе, как смогут убедиться мои столь хорошо укомплектованные читатели, все было ни к чему, однако ничто не было ко всему до пяти часов вечера. В этот час Тео хоронил в огороде мертвецов... если, имея в виду его сноровку, таковые были.
XXIV
Что хорошо, когда пишешь роман – такой, какой я мог бы сочинить, или такой, какой вы в данный момент читаете, – можно позволить себе все, что угодно, даже прокатиться в Новую Зеландию, не затрудняя себя щекотливым вопросом багажа.
Подлинная история, которую я излагаю моим небесталанным и твердокаменным читателям, в своей вымышленной и фантастической части вполне могла бы быть ориентирована на жизнь Тео, при одном условии, конечно: если она будет избрана стержнем моего рассказа, что позволило бы мне символическим образом всерьез заняться поиском корней, скажем, черноголовых синиц – затея, совершенно очевидно, в корне неприемлемая.
Роман, за обидным исключением, может быть объемом равен автору, что позволяет оценить внушительную дистанцию, отделяющую его от паспорта, сжатого до простейшего его выражения. Преимущество романа в сравнении оперой состоит в том, что в нем можно вывести любых персонажей вплоть до самых скромных, тогда как в оперу допускаются только солисты или уж, не мелочась, хоры, если они насчитывают как минимум тридцать человек, включая кормилиц и солдат.
В этом романе высказаться могут все, и в особенности – мышь по имени Гектор. Разве можно вообразить сонет, в котором кролик запросто рассказывал бы о финише марафонского забега? Это был бы уже не сонет, а басня или, в самом лучшем случае, метафорическое жаркое.
Все эти соображения о романе я изложил как с высоты орлиного полета Сесилии, радуге моей семицветной. Она отвечала мне с места в карьер, что ей до моего романа как до лампочки. Быть может, этот осветительный прибор еще с младых ногтей наскучил ей в часы досуга?
Тео же, чья принадлежность к клану врагов электричества представлялась проблематичной, идея моего романа показалась как нельзя суггестивной и свежей – я точно знаю, поскольку он прямо заявил мне на этот счет: «Не греет». Однажды он спросил меня: «Вы думаете, убийцы уразумели что-то, о чем не ведают их жертвы?»
Как могут убедиться мои отборные читатели, я в точности воспроизвожу его слова. Мне, как автору ни в коем случае нельзя их искажать, толковать и приукрашивать больше, чем подсказывает моя необузданная фантазия.
Председатель совета Гильдии позвонил мне, не переводя дыхания, с требованием вколоть Тео уж не помню какие наркотические средства усыпляющего и снотворного действия. Я отказался очертя голову и положа руку на сердце. Поскольку председатель был глух к моим возражениям, я предложил ему прочесть роман, который как раз начал писать. Но что мог понимать в литературе этот жалкий Диафуарус{17}, если он, даже расписываясь с утра пораньше в своем невежестве, ухитрялся посадить кляксу?
XXV
За несколько лет до моего назначения главврачом Корпуса Неизлечимых я был отлучен от Гильдии врачей, причем самым злонамеренным образом. Когда я покинул университетскую скамью так же легко, как до того сел на нее, мне пришло в голову наглядно доказать, что больницы являются самыми опасными на свете местами a capella{18} в силу числа травм из-за недосмотров и ошибок на всех уровнях. Поскольку я располагал железобетонной и хлористоводородной статистикой, ректор Университета заявил, что в медицине нельзя резать правду-матку, не напугав народ даже неглубоким разрезом. Врачи слывут благодетелями Человечества в той мере, в какой они берут на себя ответственность за эту больничную ситуацию, с риском для собственной жизни.
Я с изысканнейшей учтивостью предложил ему послать всех врачей подковать папского мула – мера безотлагательная для общественного спасения, но в высшей степени дерзкая, имея в виду сан сего четвероногого. Он в ответ пригрозил подвергнуть меня психиатрическому лечению на базе плацебо. В заключение он вычеркнул меня из списка врачей на ближайшие пять лет без шума и пыли и с пятого на десятое. Alea jacta est...{19}
Мышь по имени Гектор пришла в восторг, когда я прочел ей главы из моего романа, еще не записанные на бумаге. Она смеялась не там, где надо, зато от души. Я сознавал, что всей глубины заложенного смысла она не постигает, хоть о живом уме мышиного племени и ходят легенды.
Сесилия, колибри моя с далеких островов, напротив того, уснула, когда я зачитывал ей первую главу, продемонстрировав таким образом свой исключительный дар концентрации. Воспользовавшись минутой ее слабости, я открыл ей свою любовь. Я чувствовал высокое напряжение, и сияние ее проливалось маслом в мой огонь. Она проснулась в слезах и сказала, что жить ей осталось считанные недели. Я успокоил ее, заверив, что все в мире относительно и, живи мы в среднем сто тысяч лет, Мафусаил выглядел бы сопляком. Она, однако, лишний раз проявив творческую жилку и недюжинную фантазию, попросила позвать Тео, чтобы укрепиться духом.
За эти приснопамятные и стратегические пять лет, в течение которых я не мог обратиться к медицине, не дав крена, мне стало ясно, что только неумение жить может привести к смерти. Пользуясь моим отсутствием, коллеги забастовали, готовые подвергнуть общество величайшей опасности, ибо требовали они увеличения количества врачей. Правительство, охваченное самоубийственным ажиотажем, уступило столь злобному притязанию. К счастью, за первые четыре месяца забастовки средняя продолжительность жизни на порядок выросла, и, эллиптически, число умерших пошло на убыль, что всегда рассматривалось как признак доброго здоровья!
XXVI
Боже упаси кого-нибудь подумать, что я, впав в жеребячью вульгарность, использую свой роман как Троянского коня, – хотя именно это было в свое время сделано Илиадой и не повлекло ни обвинения со стороны газетчиков в плагиате, ни стрельбы из пушки по воробьям. Нет, я взял в руки перо не для того, чтобы высказать, что я думаю о своих коллегах, – дело столь же пакостное, сколь и отвратительное... Поэтому они спокойно могут облачаться в белые халаты для пущего разнообразия.
Когда председатель совета Гильдии стал уламывать меня усыпить Тео при помощи лекарств, я закричал, не повышая голоса: «Унтер, да вы слегка спятили». Он угостил меня всем известной байкой о преступлениях Тео, которая мне по-настоящему легла на душу: ну прямо-таки рассказ Эдгара Аллана Дойла. Мне не нравились разговоры о веревке в доме повешенного, хотя в ту пору мои коллеги, убивая, еще не пользовались веревками. Он настаивал allegro barbaro.{20} Надо было видеть, с каким стальным апломбом он сноровисто надсаживал глотку. Этот председатель Гильдии врачей для пущей неосмотрительности позволял себе незапамятную роскошь руководить, сверх того и без передышки, больницей на семь тысяч койко-мест, не считая каталажки! Больницей, в которой пациенты сообща и здраво умирали как мухи в количественном и качественном выражении! В таких обстоятельствах, да еще с учетом прилива, имел ли право кладбищенский поставщик, страдающий стахановским синдромом – я имею в виду председателя Гильдии врачей, – катить бочку на Тео за его невинные грешки? В то время как он сам широкомасштабно и как последняя скотина... Ладно, молчу... Не буду ставить дражайшим коллегам в вину, хоть это мое право (и долг блюстителя рода человеческого), предумышленное убийство, смертоносные методы терапий вкупе с нарушением правил дорожного движения, неправедные диагнозы, лишающие трудоспособности операции и главное – запах тлена, ибо дезодорантом для подмышек они не пользуются.