Анна Матвеева - Девять девяностых
— Потому что в линзах! Раз десять уже рассказывала.
— А я так никогда и не помню — кто в очках, кто без очков.
Автобус дернулся на повороте, и пассажиры повалились друг на друга.
Татьяна смотрела в окно — надо же, как всё здесь изменилось! Храм отреставрировали, покрасили в канареечный цвет, окружили уродливой массивной изгородью. Хорошо, что Малахов не видит. Дома посвежели, то здесь, то там — краснокирпичные коттеджи, неожиданно походят на георгианские. Татьяна насмотрелась таких домов в Англии — ездила в гости к Лерочке, она живет со своим Джанлуиджи в графстве Кент. Стиль цыганский-георгианский, подумала Татьяна, вспомнив Заринку с улицы Шекспира. И всё же кое-что в Горном Щите уцелело, хотя прошло пятнадцать лет. Например, дорога, которая ныряет к реке, а потом поднимается вверх. И огороды-трамплины. И, конечно, лес, где каждое лето цветут купавки, желтые и маслянистые, как профитроли. Кровохлебка, пижма, татарник, иван-чай… Сейчас ранний март, нет никакого иван-чая. Обочины — в снегу, машины по-братски делят поплывшую дорогу с пешеходами. Собаки брешут в каждом доме — идешь как по клавишам, включая одну псину за другой. Как собака — по роялю.
Татьяна вернулась в свою школку той же осенью, когда продала дом в Горном Щите. Про себя она говорила так: «Я продала Горный Щит». Вновь продолжила вечную борьбу за русский язык и битву за литературу. Опять упражнения, где нужно вставить пропущенные буквы — слова шамкали без этих букв, как с выбитыми зубами. Мальчишки, как и прежде, пускали петуха, рассказывая стихи о любви, а потом писали бессмертные строки на партах, забывшись, как свои.
Лерочка давно причастилась любви и брака, после чего бросила мужа и уехала в Италию, где встретила Джанлуиджи. Лысый и припухлый, как младенец-переросток, Джанлуиджи всю жизнь только и делал, что ждал свою Лерочку — он сам так рассказывал. В конце прошлого года увез ее в Англию: там была и новая работа, и новый дом — с багряным плющом по фасаду.
Татьяна скучала по дочери, но не так, как по Мите: Лерочка могла вернуться, Митя — никогда. Ее Митя умер целых семь лет тому назад. И три месяца. Она всегда знала, сколько месяцев. Всего семь лет и три месяца назад он был жив.
По сравнению с этим все беды меркли, превращались в мелкие досады, камешки в туфлях — вытряхнуть и забыть. Муж ушел к молодой коллеге — забыла. Сама постарела за год — неважно. Камешки, всего лишь камешки…
— И зачем тебе приспичило сюда ехать, в самую чачу?
— Самая чача еще впереди! Ну не сердись, Оля, просто мне хочется еще раз увидеть тот дом.
Дом был такой же мрачный, серый, молчаливый. Маленький рядом с уродливым двухэтажным коттеджем. Похож на древнего старика, который с трудом ходит, но до смерти всё будет делать для себя сам. Татьяна подошла к воротам, погладила их.
— Заринкины ворота. Всё еще крепкие. Почернели только.
Ольга разглядывала двор через щелочку.
— Ты мне так и не сказала, почему его продала.
— Потому что узнала, кто гадил.
Ольга чуть не упала от возмущения:
— Да как ты могла, вообще? Столько лет молчала! Я ведь на той же улице, между прочим. Он и ко мне мог…
— Не мог.
Они пошли вдоль забора вверх. Татьяна жадно разглядывала заснеженный огород. Яблоньки не было. Совсем.
— А кто это был-то? Сейчас хотя бы скажешь?
— Мальчик. Помнишь, Вова?
— Сын хозяев, маленький блондинчик? Помню. Но почему?
Татьяна улыбнулась.
— Потому что это был его дом. Ему никто не объяснил, что новое жилье строят для себя, не на продажу, и что он не останется навсегда с бабкой в той времянке. С ним вообще никто не разговаривал. Этот прокопченный, убогий дом был его миром, который присвоила чужая семья. В этом возрасте принять такую трагедию невозможно. Я забрала не просто дом — я детство у него отняла. И он стал бороться. Мстил как мог.
— И ты не стала жаловаться? — не верила Ольга. — Не пошла к родителям?
Татьяна промолчала.
И дом тоже молчал, но теперь им не нужно было говорить для того, чтобы понять друг друга.
Две немолодые женщины стояли у забора по колено в снегу и смотрели на пустой огород, где торчала у дальнего забора всё еще живая туалетная будка. А потом пошли обратно, к дороге, стараясь попадать в свои же следы.
Теория заговора
Седьмой класс — это как седьмой круг ада, считал Пал Тиныч. Кипящая кровь — правда, не во рву, а в голове учителя. Измывательства гарпий — роли гарпий он, пожалуй, доверил бы сестрам-двойняшкам Крюковым и Даше Бывшевой, которая всё делала будто бы специально для того, чтобы не оправдать ненароком свое нежное, дворянской укладки имя. Кентавр — это у нас еврейский атлет Голодец, вечно стучит своими ботами, как копытами, а гончие псы — стая, обслуживающая полнотелого Мишу Карпова, вождя семиклассников. В пору детства Пал Тиныча такой Миша сидел бы смирняком на задней парте и откликался бы на кличку «Жирдяй», а сейчас он даже не всегда утруждается дергать кукол за ниточки — они и так делают всё, что требуется.
У Данте было еще про огненный дождь — разумеется, Вася Макаров. Не смолкает ни на минуту, бьет точно в цель, оставляет после себя выжженные поля, никакой надежды на спасение. Пал Тиныч Васю побаивался — и сам же этим обстоятельством возмущался.
МакАров — так с недавних пор Вася подписывал все свои тетрадки, настолько занюханные, что походили они не на «тетрадь — лицо ученика», а на обнаруженные чудесным образом черновики не очень известных писателей — покрытые пятнами, грибком и поверх всего — обидой, что не признали. Полгода назад, на истории, Пал Тиныч рассказывал про Англию и Шотландию, пересказывал Вальтера Скотта — читать его седьмые всё равно не будут, как бы ни возмутило сие прискорбное известие автора «Уэверли» и «Айвенго» («Иванхое», глумился Вася МакАров). А вот в пересказе этот корм пошел на ура. Даже Вася, отглумившись, заслушался: на лице его проступали, как водяные знаки на купюрах, героические мечты, а рука отняла у соседки по парте Кати Саркисян карандаш и начала чертить в ее же тетради — девочковой, аккуратнейшей — шотландский тартан. Пал Тиныч видел, как в мыслях Васи складывается фасон личного герба: единорог, чертополох, интересно, а собаку можно? У Васи жил золотистый ретривер.
Школа, где преподавал Пал Тиныч, звалась лицеем. Сейчас есть три способа решить задачу про образование: можно отдать ребенка в лицей, можно в гимназию, а можно — в обычную школу. Последний вариант — не всегда для бедных, но всегда для легкомысленных людей, не осознающих важную роль качественного образования в деле становления личности и формирования из нее ответственного человека, тоже, в свою очередь, способного в будущем проявить ответственность. Ответственность и формирование — два любимых слова директрисы лицея Юлии Викторовны, с которыми она управлялась так же ловко, как с вилкой и ножом. А бюрократический язык, как выяснил опытным путем Пал Тиныч, — это не только раздражающее уродство, но еще и ключ к успешным переговорам, а также к достижению поставленной цели (и это тоже — из кухонно-словесного инвентаря Юлии Викторовны).
Прежде историк говорил с директрисой в своей обычной манере: мягко шутил, чуточку льстил — не потому что начальница, а потому что женщина. Цитата, комплимент, «это напоминает мне анекдот» и так далее. Увы, Юлии Викторовне такой стиль был не близок — она слушала Пал Тиныча, как музыку, которая не нравится, но выключить ее по какой-то причине нельзя. Она вообще его раньше не особенно замечала — ну ходит какой-то там учитель, разве что в брюках. Насчет мужчин в школе — вымирающий вид, уходящая натура и раритет, — у нее было свое мнение. Юлия Викторовна предпочитала работать с дамами: она понимала их, они — ее. Формирование ответственности шло без малейшего сбоя. Директриса, кстати, и девочек-учениц любила, а мальчишек только лишь терпела, как головную боль, — от мужчин одни проблемы, с детства и до старости. Вот разве что физрук Махал Махалыч — тощий дядька с удивительно ровной, как гуменцо, плешью — даже будучи мужчиной, проблем не доставлял. Его формирование происходило при советской власти, которую Юлия Викторовна зацепила самым краешком юности — так прищемляют полу плаща троллейбусными дверцами. Прежде чем произнести что-то сомнительное или, на его взгляд, смелое, Махалыч прикрывал рот ладонью, звук пропадал — и физрука приходилось переспрашивать: «Что-что?» Тогда Махалыч делал глазами вначале вправо, потом влево и повторял свою крамольность, так и не отняв руки ото рта — но это было неважно, ведь он никогда не говорил ничего на самом деле сомнительного или смелого. Общение с физруком было тяжким, Пал Тиныч давно свел его к двум — трем вежливым фразам, а вот директрису историк приручил — и сам был удивлен, как это у него получилось.