Владимир Кунин - Мика и Альфред
А еще Мика понимал, что тематика стиха должна быть не очень «взрослой». Чтобы ни у кого не возникло сомнений, что это сочинил тринадцатилетний пацан.
Через час поиска он наконец обнаружил то, что ему показалось «в самую жилу». В журнале «Аргус», выпущенном в 1912 году, Мика раскопал четверостишие, которое отвечало всем его требованиям: тема почти детская — из жизни домашних животных, а краткость… Ну что ж краткость? Краткость — сестра таланта, как он запомнил из взрослых разговоров.
Вот Мика и перекатал из «Аргуса» двенадцатого года эти четыре строчки черт знает какой давности.
Несколько слов в каждой строке Мика зачеркнул, да так, чтобы их совсем нельзя было разобрать, а сверху понадписал те же самые слова, которые только что позачеркивал. Получилось очень даже миленько — искал, дескать, наиболее точные слова, наиболее совершенную форму стиха!..
Подумал немного, поглядел на листок со стишком, склонив голову набок, вспомнил черновики Пушкина, да и пририсовал несколько забавных набросочков к тексту — двух целующихся котов, крышу дома, чердачное окно, луну в ночном небе…
Мама вернулась домой, влетела в Микину детскую и с порога вопросительно-испытующе посмотрела на Мику, не произнося ни слова.
Мика, так же молча, скромно потупив глаза, отдал маме листок с четверостишием, несшим на себе все знаки титанически-кропотливой работы над словом и ритмом стиха. Что характеризовало автора Мику как личность чрезвычайно взыскательную и подлинно творческую. Мама недоверчиво взяла в руки листок, ошалело увидела все то, чего Мика и добивался.
— Прости меня, ма, — скромно сказал Мика. — Я не успел переписать начисто. Это только черновик. Здесь еще масса работы…
Мама посмотрела на Мику увлажненными глазами, протянула листок Мике и почти робко попросила:
— Прочти сам, сынуля…
Мика много раз слышал, как настоящие поэты читали свои стихи его маме в гостиной. И Мика решил не ударить в грязь лицом. Он взял листок в одну руку, вторую слегка отвел в сторону и, очень профессионально подвывая, прочитал:
РЯДОМ С СИЛУЭТОМ ЧЕРНОЙ КОШКИ— СИЛУЭТ ЧЕРДАЧНОГО КОТА…ЧЕРДАКОВ КВАДРАТНЫЕ ОКОШКИ— ИХ СВИДАНИЙ ТАЙНЫЕ МЕСТА.
Несколько секунд мама молча смотрела на Мику расширившимися от трепетного восторга глазами, а потом бросилась обнимать его, целовать, тискать, приговаривая срывающимся от счастья голосом:
— Господи… Что же ты молчал?! Почему же ты не делал этого раньше?… Солнышко мое! Как я рада… Боже, как ты все-таки талантлив!.. Какое счастье, что я сумела заставить тебя начать писать стихи!!!
В это время у входной двери раздался звонок.
— Миля!.. — закричала мама, не отпуская Мику из своих восторженных объятий. — Ну откройте же, Миля! Звонят!..
Было слышно, как Миля прокричала:
— Течас!.. — Открыла дверь и сказала: — Топрый вечер, Сергей Аркадьевич.
— Папе… Надо обязательно показать это папе! — воскликнула мама, вырвала из рук Мики листок с четверостишием и помчалась встречать папу, потащив с собой Мику, который тут же впал в небольшую панику.
Мика твердо знал, что если маму можно было «напарить», выдавая чужие стихи за свои, то с интеллигентным папой этот номер может не пройти. Оставалось только надеяться на древний возраст журнала.
— Сереженька!.. — Импульсивная мама бежала по коридору, волоча за собой Мику. — Ты посмотри — какие стихи!.. Это же просто уму непостижимо! Посмотри, какая прелесть!..
Папа еще не успел отойти от входной двери. Он поцеловал маму, ласково шлепнул Мику по загривку и только потом взял в руки листок с четверостишием.
РЯДОМ С СИЛУЭТОМ ЧЕРНОЙ КОШКИ— СИЛУЭТ ЧЕРДАЧНОГО КОТА…ЧЕРДАКОВ КВАДРАТНЫЕ ОКОШКИ— ИХ СВИДАНИЙ ТАЙНЫЕ МЕСТА.
— Ну?! — Мама сияющими глазами смотрела на папу. Папа очень по-доброму улыбнулся маме и Мике и сказал:
— Стихи очаровательные. Мало того, когда-то, много лет тому назад, я даже был знаком с их автором. По-моему, впервые они появились году в четырнадцатом…
Тут Мика понял, что сгорел окончательно, и решил резко изменить курс — авось вывезет…
— В двенадцатом, — поправил он папу.
— Где ты их разыскал? — еще ничего не понимая, спросил папа.
— В «Аргусе», — ответил Мика, стараясь не смотреть на маму. Растерянная, еще не верящая в произошедшее, мама была оскорблена в своих лучших чувствах, гордость ее была растоптана, она была безжалостно унижена собственным сыном! И собственным мужем.
Мике стало вдруг нестерпимо ее жаль, он готов был броситься перед ней на колени, целовать ей руки, умолять о прошении, обещать, что подобное больше никогда не повторится…
Но ничего этого сделать он не успел. Он получил от мамы такую затрещину по физиономии, что пропахал на заднице чуть ли не полкоридора.
***Ни в детский дом отдыха «Литфонда», ни в Терийоки — в спортлагерь Городского комитета физкультуры Мика Поляков так и не попал. И история с чужими стихами была тут совершенно ни при чем…
***Спустя всего две недели после той затрещины на невиданных доселе запасных путях Московского вокзала, стоя у одного из пассажирских вагонов эшелона, уходящего в неведомые края под названием ЭВАКУАЦИЯ, мама, некрасивая мама, с опухшими от слез глазами, бледная и измученная, может быть, впервые не думающая о том, как она сейчас выглядит, прижимала Мику к груди, истерически зацеловывала и все что-то шептала и шептала…
А рядом с трясущимся подбородком стоял папа и пытался ободряюще подмигивать Мике. Но получалось у него это нелепо и жалко. Проглядывала фальшь в этом неумелом подмигивании. И Мике было даже немножечко стыдно за своего отца — пусть не очень известного кинорежиссера, даже не орденоносца, но бывшего военного летчика, кавалера Георгиевских крестов, ближайшего друга какого-то легендарного князя Лерхе, черт-те когда канувшего в вечность…
Жалко было и маму. За то, что по ее лицу растекались черные ручейки туши, а подбородок был испачкан размазавшейся губной помадой…
За то, что ему, Мике, вот в эти минуты довелось увидеть ее не блистательно остроумной, резкой, самоуверенной и ироничной, а беспомощной, безвольной и неожиданно очень обычной «бабской» женщиной…
Не знал Мика, что всего за три дня до начала войны, девятнадцатого июня, врачами той же больницы Эрисмана, где в прошлом году лежал Мика, маме был поставлен страшный диагноз неизлечимой тогда болезни. А к концу июля ей уже была назначена, наверное, бесполезная операция, и поэтому мама не могла уехать из Ленинграда вместе с Микой.
Скорее всего мама предчувствовала свой уход из этого мира, понимала, что в тридцать восемь лет для нее обрывается все: она теряет сына, мужа, которого, несмотря на все и всех, боготворила и ревновала к любому фонарному столбу, что для нее вот-вот исчезнет то, что постоянно окружало ее во времена не всегда праведной, но всегда яркой и прекрасной жизни…
И еще одно. Стыдно было признаваться в этом даже самому себе, но Мика уже мечтал о том, чтобы эшелон тронулся как можно быстрее, чтобы мама и папа остались бы там, на запасных путях Московского вокзала, а он, Мика Поляков, наконец начал бы совершенно новую и самостоятельную жизнь.
Он знал — война скоро кончится, он вернется домой и снова попадет в зависимость к взрослым людям: педагогам, тренерам и вагоновожатым, к участковому милиционеру Васе и управдому, к любому уличному прохожему, которому вдруг покажется, что Мика ведет себя не так, как хочется этому прохожему. Снова и целиком будет зависеть от мамы и папы…
Сейчас ему представился случай хоть ненадолго освободиться от такой зависимости. Несмотря на весь трагизм ситуации, Мика воспринимал ЭВАКУАЦИЮ примерно так же, как несколько видоизмененную поездку в спортивный лагерь. Единственное, что его настораживало и заставляло сомневаться в чистоте своих вольнолюбивых помыслов, это обилие мужчин с трясущимися руками и подбородками и огромное количество женщин, рыдавших над своими уезжающими детьми.
***… А потом были три месяца жизни в лесу под Гавриловым Ямом, что неподалеку от Ярославля. Барак для малышей с бабушками и мамами, второй барак для расхристанной вольницы от восьми до двенадцати лет, промышлявшей грабежами соседних деревень, огородов и садов, а в торцовых закутках этого барака — воспитатели из отдела народного образования Куйбышевского района города Ленинграда. Со своими детьми, со своими бедами, да еще с сотней подопечных, сорвавшихся с родительской домашней цепи, которых, будто моровая язва, захлестнула эпидемия воровства и мелкого разврата.
Ну и третий барак — Микин. От тринадцати до шестнадцати.
И мальчики, и девочки старшего возраста жили в одном бараке, разделенном тонкой стенкой из неструганых досок, с узким проходом из одной половины в другую, охраняемым лукавым мздоимцем дневальным.