Владимир Сорокин - День опричника
— Это не похабщина, господин опричник, а здоровый армейский юмор, который помогает нашим стрельцам нести суровую службу на дальних рубежах Родины.
Лаконично. Не поспоришь. Умен князь. И судя по взгляду его косому, холодному — не любит нас, опричников. Ну, да это понятно: мы Кругу Внутреннему на пятки наступаем, в затылок дышим.
— Что там дальше? — спрашивает князь, доставая пилочку для ногтей.
— Ария Ивана Сусанина.
Это уже можно не смотреть. Встаю, откланиваюсь, иду к выходу. Вдруг в темноте кто-то хватает меня за руку:
— Господин опричник, умоляю! Женщина.
— Кто ты? — вырываю руку.
— Умоляю, выслушайте меня! — горячий, сбивчивый шепот. — Я жена арестованного дьяка Корецкого.
— Пошла прочь, земское отродье!
— Умоляю! Умоляю! — она падает на колени, хватает меня за сапоги.
— Прочь! — толкаю ее сапогом в грудь.
Она валится на пол. И тут же сзади — еще одни женские руки горячие, шепот:
— Андрей Данилович, умоляем, умоляем! Выхватываю кинжал из ножен:
— Прочь, бляди!
Отпрянули в темноту худые руки:
— Андрей Данилович, я не блядь. Я — Ульяна Сергеевна Козлова.
Ого! Прима Большого театра. Фаворитка Государева, лучшая из всех Одиллий и Жизелей… Не узнал в темноте. Приглядываюсь. Точно — она. А земская стерва лежит ничком. Убираю кинжал:
— Сударыня, что вам угодно?
Козлова приближается. Лицо ее, как и лица всех балерин, в жизни гораздо невзрачнее, чем на сцене. И она совсем невысокая.
— Андрей Данилович, — шепчет она, косясь на полутемную сцену, где Сусанин с палкой и в тулупе неспешно запевает арию свою, — умоляю о заступничестве, умоляю всеми святыми, умоляю сердечно! Клавдия Львовна — крестная мать моих детей, она самая близкая, самая дорогая подруга, она честный, чистый, богобоязненный человек, мы вместе построили школу для сирот, сиротский приют, аккуратная, просторная школа, в ней учатся сироты, я умоляю, мы умоляем вас, Клавдию Львовну послезавтра отправляют на поселение, остался день, я вас прошу как христианина, как мужчину, как театрала, как человека культуры, мы будем вечные должницы ваши, мы будем молиться за вас и вашу семью, Андрей Данилович…
— У меня нет семьи, — прерываю я ее.
Она умолкает. Смотрит на меня большими влажными глазами. Сусанин поет «Настало время мое!» и крестится. Земская вдова валяется на полу. Спрашиваю:
— Почему вы, фаворитка семьи Государевой, обращаетесь ко мне?
— Государь страшно зол на бывшего председателя и на всех его помощников. Он слышать не хочет о помиловании. А дьяк Корецкий лично писал то самое письмо французам. О Корецких Государь и слышать не желает.
— Тем более — что я могу сделать?
— Андрей Данилович, опричнина способна творить чудеса.
— Сударыня, опричнина творит Слово и Дело Государевы.
— Вы один из руководителей этого могущественного Ордена.
— Сударыня, опричнина не Орден, а братство.
— Андрей Данилович! Умоляю! Сжальтесь над несчастной женщиной. В ваших мужских войнах больше всего страдаем мы. А от нас зависит жизнь на земле.
Голос ее дрожит. Земская еле слышно всхлипывает. Столоначальник косится в нашу сторону. Что ж, заступаются и просят нас почти каждый день. Но Корецкий и вся банда бывшего председателя Общественной Палаты… двурушники! В их сторону лучше даже не смотреть.
— Скажите ей, чтобы ушла, — говорю я.
— Клавдия Львовна, голубушка… — склоняется над ней балерина.
Корецкая со всхлипами исчезает в темноте.
— Пойдемте на свет, — я направляюсь к двери со светящимся словом «выход».
Козлова спешит за мной. Мы молча покидаем здание через служебный вход.
На площади я подхожу к моему «мерину». Козлова подходит следом. При дневном освещении лучшая в России Жизель еще более субтильна и невзрачна. Она прячет худенькое лицо свое в роскошный песцовый воротник коротенькой горжетки. На приме-балерине узкая и длинная юбка черного шелка, из-под которой выглядывают остроносые черные сапожки со вставками из змеиной кожи. Глаза у примы красивые — большие, серые, беспокойные.
— Если вам неудобно — можем переговорить в моей машине, — она кивает в сторону сиреневого кадиллака.
— Лучше в моей, — показываю свою ладонь «мерину», он послушно открывает стеклянный верх.
В чужих машинах теперь не договариваются даже целовальники. Занюханный подьячий из Торгового Приказа не сядет в чужую машину толковать о черной челобитной.
Усаживаюсь. Она садится справа на единственное место.
— Прокатимся, Ульяна Сергеевна, — я завожу мотор, выезжаю с государственной стоянки.
— Андрей Данилович, я совершенно измучилась за эту неделю… — она достает пачку дамской «Родины», закуривает. — Какая-то обреченность с этим делом. Получается, что я ничем не могу помочь моей подруге юности. А у меня еще завтра спектакль.
— Она вам действительно дорога?
— Ужасно. У меня нет других подруг. Вы знаете нравы в нашем театральном мире…
— Наслышан, — я выезжаю из Боровицких ворот, выруливаю на Большой Каменный мост, проношусь по красной полосе.
Затягиваясь сигаретой, Козлова смотрит на белокаменный Кремль с едва различимым снегом на нем:
— Знаете, я очень волновалась перед встречей с вами.
— Почему?
— Никогда не думала, что просить за других так трудно.
— Согласен.
— Потом… мне сегодня странный сон приснился: будто на главном куполе Успенского собора все еще те самые черные полосы. И Государь наш все по-прежнему в трауре по первой жене.
— Вы знали Анастасию Федоровну?
— Нет. Тогда я еще не была примой.
Мы выезжаем на Якиманку. В Замоскворечье, как всегда, шумно и людно.
— Так я могу рассчитывать на вашу помощь?
— Я ничего не обещаю, но могу попробовать.
— Сколько это будет стоить?
— Есть вполне стандартные цены. Земское дело по нынешним временам стоит тысячу золотых. Приказное — три тысячи. А уж дело Общественной Палаты…
— Но я же не прошу вас закрыть дело. Я прошу за вдову!
Медлю, проезжая по Ордынке. Сколько здесь китайцев, Боже мой…
— Андрей Данилович! Не томите!
— Ну… для вас… две с полтиной. И аквариум.
— Какой?
— Ну, не серебряный! — усмехаюсь.
— Когда?
— Если вашу подругу высылают послезавтра, то — чем скорее, тем лучше.
— Значит, сегодня?
— Правильно мыслите.
— Хорошо… Пожалуйста, отвезите меня домой, если вам не трудно. А за своей машиной я потом схожу… Я живу на улице Неждановой.
Разворачиваюсь, гоню назад.
— Андрей Данилович, деньги вам нужны какие?
Желательно червонцы второй чеканки.
— Хорошо. Думаю, к вечеру я соберу. А аквариум… Знаете, я не ловлю в золотых аквариумах, мы, балерины, получаем не так много, как кажется… Но Леша Воронянский сидит на золоте. Он мой большой друг. Я достану у него.
Воронянский — первый тенор Большого театра, кумир народный. Он, небось, не только сидит, но и ест на золоте… Проношусь опять по Каменному мосту, по красной полосе. Справа и слева в бесконечных пробках теснятся машины. После Народной библиотеки имени Нестора миную Воздвиженку, университет, сворачиваю на опальную Никитскую. Минула третья зачистка — и попритихла улица сия. Даже сбитенщики и лотошники с калачами ходят здесь опасливо и покрикивают робко. Чернеют окна сожженных квартир, так и не восстановленных. Боится земская сволочь. И поделом…
Выруливаю на улицу Неждановой, останавливаюсь возле серого дома артистов. Он огорожен трехметровой кирпичной стеной с негаснущим лучом вповерх. Это правильно…
— Подождите меня, Андрей Данилович, — прима покидает машину, исчезает в проходной.
Вызываю Батю:
— Батя, полдела покупают.
— Кого?
— Дьяка Корецкого.
— Кто?
— Козлова.
— Балерина?
— Да. Отмажем вдову?
— Можно попробовать. Сильно делиться придется. Деньги когда?
— К вечеру соберет. И… чует ретивое, Батя, сейчас она мне вынесет аквариум.
— А вот это хорошо, — подмигивает мне Батя. — Коли вынесет сразу — в баню.
— Ясное дело!
Козлова долго не идет. Закуриваю. Включаю чистое телерадио. Оно позволяет видеть-слышать то, что с большим трудом смотрят-слушают по ночам наши отечественные отщепенцы. Сперва прохожусь по подполью: «Свободная Слобода» передает списки арестованных за прошлую ночь, рассказывает об «истинных причинах» дела Куницына. Дураки! Кому нынче сдались эти «истинные причины»… Радио «Надежда» днем молчит — отсыпаются, гады полуночные. Зато бодрствует сибирский «Ушкуйник», глас беглых каторжан:
— По просьбе Вована Полтора-Ивана, откинувшегося третьего дня, передаем старую каторжную песню.