Хаймито Додерер - Дивертисмент N VII, Иерихонские трубы
У Рамбаузека, как и у дочки Юраков, никаких осложнений не последовало и воспаление легких не началось. Рамбаузека я даже навестил в травматологической клинике, куда уже три или четыре раза заходил, чтобы справиться о его здоровье. Я стоял у его кровати, словно у гроба с новопреставленным носом.
Рамбаузек, отныне рассосавшийся инфильтрат, тихо лежал на спине. Его нос представился мне длиною с кровать, а были ли там другие части его тела, меня мало интересовало.
Но в этом-то я как раз и ошибался. Молчание Рамбаузека вдруг стало красноречивым и исполненным смысла, хотя ни слова не было произнесено. Я оперся рукой о край кровати; ничего не говоря, он положил свою ладонь на мою руку, похлопал по ней, а может быть, потрепал ее. То был умиротворяющий жест. Эта последняя точка над «и» нам обоим была, несомненно, нужна. Я ушел. В трамвае я еще чувствовал прикосновение его руки к своей, которой я теперь легко оперся о скамью.
Я находился в том приятном состоянии отсутствия, которое часто связано с нашим присутствием на праздниках жизни. В руке моей еще жило ощущение чего-то легчайшего и теплого, словно ко мне на ладонь опустилась маленькая нахохлившаяся птичка с растрепанными перышками на грудке. Это чувство было таким телесно-конкретным, что я поглядел на свою руку. И в самом деле на моей руке лежало нечто легкое и теплое, а именно ладошка четырехлетней девчушки, которая, сидя между мною и своей молодой мамой, самозабвенно-изумленно глядела на проезжавший мимо, мерно покачивающийся огромный грузовик городского театра с громоздкими декорациями. Да, декорации меняются. Вы слышите удары колокола? Я свой услышал, я знал, сколько пробило. Ручка ребенка большую часть дороги пролежала в моей руке; у меня отдыхала небесная птица.
23На другой день ранним утром я шел по длинному составу скорого поезда, который ехал на запад. Я отыскал удобное место в вагоне второго класса и вышел в коридор, который был слева по ходу поезда. Сквозь густой папиросный дым сиял мне день, лазоревый и золотой. Я опустил стекло. Мы мчались вдаль. Дорога вела в Париж. Вскоре она начала подниматься красивыми извивами, и холмы повторяли ее движение. Дома были прилеплены к склонам подчас очень густо. Ветер вместе с дымом теперь уже сильно бьет в лицо, перестук колес становится звонче, открывается лесистая долина. Мы уже далеко. Мы подъезжаем к той седловине, которую поезда преодолевают сквозь два туннеля. Дважды гора с клекотом и бульканьем прополаскивает нами свою глотку. После полоскания перестук колес звучит уже в другом ритме. Поезд мчится с горы. Темп исполнения alla breve — так было до сих пор, а вверх в гору более сложный, считать надо на 12/8. Дребезжит, торопится — финальная фраза. Теперь звучание должно разрастись: зачем мы жили на свете, если хотя бы в финале не можем стать свободными?! Вот это и достигнуто — слева и справа пейзаж срывается вниз, отпускает нас, мы взвиваемся, словно в лифте, громко, грозно, грузно: виадук. Айхграбен. О, изумрудный дол! Обдай свои деревья пьянящей пеною зеленых листьев, поет нам ветер с холмов. В ответ на ритмичный стук колес мчащегося с горы поезда из глубины моей груди, будто из самого средоточия моей жизни, вырывается верещащий ликующий вопль, как порой кричат лошади, когда их пускают в галоп или заставляют скакать во весь опор.