Юрий Буйда - Переправа через Иордан (Книга рассказов)
— Люди живут прошлым, и только глупцы могут думать, будто у них есть настоящее или будущее. Есть память. То же самое, что совесть. О некоторых вещах нельзя не рассказывать: бывает, что слова оказываются важнее жизни. Даже такой жизни, как моя.
— Философия, — пробормотал Леша. — Помню я эти похороны…
Стоя у высокого окна, выходившего во двор, Шеберстов наблюдал за женщинами — Анне помогала санитарка Нюта по прозвищу Моржиха (потому что в морге служила), — они тащили завернутое в простыню тело. Кое-как взгромоздив тело на телегу, вдруг спохватились, перевернули мертвую на бок, чтобы извлечь из гроба молоток и куль с гвоздями. Долго возились с простыней, пока подкативший Илья не наорал на женщин, — наконец, отбросив толкушки, он ухватился за угол желтой тряпки и с такой силой дернул, что доктору Шеберстову почудился треск рвущейся ткани. Моржиха заругалась, вырывая простыню у Ильи и отталкивая его коленом. Доктор поморщился, отвернулся. Со вздохом натянул темно-синий клетчатый плащ, перед тусклым зеркалом надел влажную шляпу, тронул желтыми пальцами свои кайзеровские усы, сердито фыркнул. Снова выглянул в окно.
Моржиха — с казенной простыней, ворохом прижатой к животу, — что-то сердито выговаривала Илье. Анна надвинула на гроб крышку, влезла на сиденье, разобрала вожжи и вскинула их жестом рыболова, забрасывающего удочку, лошадь влегла в хомут, дернула и пошла, отмахивая головой влево и вправо при каждом шаге, словно отвечая прыгавшим по сторонам и заходившимся в лае псам. Моржиха взмахнула простыней, закричала на собак. Илья поправил кепку и резко наклонился вперед, упершись толкушками в битые кирпичи, которыми был вымощен больничный двор…
Он ничего не стал объяснять ни Шеберстову, ни участковому Леше Леонтьеву. Сами должны понять. Если захотят, конечно. Он потерял вторую жизнь, но остался в живых, и должен и это вынести, стерпеть, выбора нет. Опять нет выбора. Как всегда. «А что потом?» — спросил Шеберстов. Илья промолчал. Происходило что-то непонятное, бессмысленное, абсурдное, что-то такое, что почему-то задевало всех жителей городка. Во всяком случае доктора Шеберстова.
Оставив ключ в двери, Шеберстов быстро спустился к рентгеновскому кабинету, постучал. Из красноватой тьмы выглянула похожая на сморщенную обезьянку мадам Цитриняк.
— Клавдия Лейбовна, если будут спрашивать, я скоро вернусь…
— Ну да. — Она вылущила из мятой пачки папиросу, звучно продула мундштук. — У тебя разболелась голова, и ты решил прогуляться на кладбище…
— Сколько раз я просил не курить в больнице, Клава! — прорычал Шеберстов и с силой захлопнул за собой вечно дребезжавшую дверь с узкими витражами.
Сунув руки поглубже в карманы, он неторопливо зашагал по тротуару, жадно вдыхая влажный воздух. Голова и впрямь разболелась.
Впереди плелась лошадь, однообразно покачивалась на сиденье Анна, брякал в телеге — далеко слышно — гроб, трещала по мелкой гладкой брусчатке тележка Ильи.
Так не должно быть, сердито подумал Шеберстов.
На повороте в Липовую его догнала жена, маленькая сухонькая женщина с личиком, казавшимся свежевыбритым. Не сбавляя шагу, Шеберстов выставил вбок правый локоть, жена взяла его под руку.
— Голова что-то разболелась. Наверное, опять давление. — Она глубоко вздохнула. — На воздухе легче…
Увидев спешившего по другой стороне улицы участкового Лешу Леонтьева, доктор усмехнулся:
— Сегодня головная боль вроде эпидемии.
И больше до самого кладбища не проронил ни слова.
Похоронная процессия миновала Цыганский квартал, центральную площадь с пустым постаментом, на котором когда-то стоял памятник Генералиссимусу. С кудлатых мокрых каштанов бесшумно снялась стая ворон, заоравших только в вышине, над крышами, и галдящей рваной тучей помчавшихся за реку. Свернули к мосту.
— Ты только глянь — сколько… — прошептала жена, но доктор Шеберстов промолчал, хотя, конечно, давно заметил, как прибывала толпа вроде бы прогуливающихся — парами, тройками — людей, двигавшихся в одном направлении, но даже после гаража, когда до кладбища оставалось всего ничего, так и не собравшихся в правильную похоронную процессию.
Перед подъемом на Седьмой холм Анна придержала лошадь, и Илья, шлепая толкушками по лужам, догнал телегу. Длинной палкой с железным крюком зацепился за задний борт. Жена несильно хлестнула вожжами по мокрому лошадиному крупу.
Люди остановились у ворот.
— Сколько ж это копать им, — пробормотал Леша Леонтьев. — Часа два. А?
Шеберстов искоса глянул на участкового, шмыгнул носом.
— Выкопали им, — наконец нехотя проговорил он. — Осталось закидать.
Леонтьев с любопытством посмотрел на доктора, но все же не стал спрашивать, кто копал и кто за это платил.
С вершины холма, из-за часто посаженных жидких березок, донесся стук молотка — уверенный, четкий.
— Это Илья, — сказал дед Муханов, не вынимая изо рта сигарету, набитую грузинским чаем высшего сорта. — Уже пять.
— Чего — пять? — не понял Шеберстов.
— Гвоздей, — пояснил Леонтьев. — Шесть.
Он курил, пряча папиросу в кулаке и поглядывая из-под козырька форменной фуражки на молчаливую толпу у ворот и вдоль ограды.
— А кому их дом останется? — громко спросила Буяниха.
Никто не откликнулся. Все молча наблюдали за показавшимися на склоне холма Анной и Ильей. Лошадь ступала медленно и тяжело, оставляя в мокром песке глубокие следы. Илья катился по травянистой обочине, притормаживая палкой с крюком.
Люди расступались, освобождая дорогу, соскальзывая в траву. Анна сидела неподвижно. Ее капюшон понизу был оторочен серебряной дрожащей бахромой дождевых капель. Илья вдруг потерял равновесие, коляска накренилась, он едва успел упереться палкой в землю, жилы на шее вздулись, но Лешу Леонтьева, бросившегося было на помощь, отогнал рыком:
— Уди! Сам!
Напрягся, выровнял тележку, ухватился левой рукой за тележный борт и, черпнув передком тележки песок, выбрался на твердое место.
— Илья! — крикнула Буяниха. — Попрощаться не хочешь?
— Простите! — тотчас отозвался Духонин, не оборачиваясь и цепляясь крюком за задний борт. — Пошла! Пошла!
— Илья! — рявкнул доктор Шеберстов. — Илья же, черт!
Буяниха быстро пошла за удалявшейся телегой, увязая в сыром песке, за нею вдруг бросился дед Муханов, побежал, нелепо выворачивая ноги в кирзачах, Леша Леонтьев, за ними остальные, мужчины и женщины.
Илья что-то крикнул — Анна натянула вожжи. Духонин резко обернулся и закричал что-то невразумительное, потрясая палкой, заорал — то ли жалобно, то ли злобно, надрывно, по-зверьи, страшно оскалившись и мотая головой, — и люди остановились в нескольких шагах от него, тяжело дыша, сглатывая и шмыгая носами. Слышалось только их хриплое, вразнобой, дыхание, да чьи-то бабьи — полузадушенные всхлипывания…
— Ну! Ну! Пошла! — неожиданно высоким голосом пропела Анна, вскидывая вожжи. — Пошла!
Люди не трогались с места, пока Илья и Анна не скрылись за поворотом липовой аллеи.
— Так не прощаются. — Буяниха покачала головой, поправляя черный платок. — Прости их, Господи.
Доктор Шеберстов кивнул.
— А чего тут прощаться? Так уходят. Насовсем.
Через два дня Духонины уехали. Куда глаза глядят, как сказала Анна. Скорее вперед, чем в будущее, как подумал доктор Шеберстов.
Леша Леонтьев очнулся.
— Вот, значит, и все. Я тебя выслушал…
— Я тебе правду сказал, Леша.
— От правды у людей понос. Нет, в самом деле, ну что мне от твоей правды? Ровно столько же, сколько Илье Духонину. Тебе же, как я понимаю, с этим не живется. Однако не думаю я, что после этого тебе станет легче. Хотя… почему бы и не рассказать? Можно. А можно и умолчать.
— Можно, но нельзя.
Выпили на посошок.
Леша ушел.
Доктор Шеберстов тяжело поднялся к себе. В комнате было жарко — Маша все же истопила печь. Он открыл печную дверцу — угли в топке еще тлели. Бросил в топку березовое полено. Белая кора тихонько затрещала, занялась с краев голубым пламенем. Прислушался: тихо.
Взял с подоконника стопку бумаги, карандаш и ножницы, разложил все это перед открытой печной дверцей, налил в алюминиевую кружку водки до краев и выпил. Ежегодный ритуал.
Огонь в печи загудел. Он подбросил дров и взялся за карандаш. Вывел имя Ильи Духонина. Ниже — имя Наденьки Духониной. Следом — Игоря Монзуля. Мишу Волкобоева. Костю Навроцкого, вечная ему память. Симу Кавалерова, всем кавалерам кавалера, хоть и безрукого-безногого. Андрейку Илюхина, молчаливого седого гиганта, место у двери. Нытика Левку Бреля, Героя Советского Союза. Задумчиво посмотрел на огонь, перевел взгляд на листок бумаги… Места хватит и для него. То есть — еще для одного имени.
Держа в левой руке перед собой исписанный лист, принялся вырезать из него ножницами человеческие фигурки — какие уж выйдут, не до красоты. Фигурки с именами и огрызками имен одну за другой бросал в топку, где они мгновенно обращались в прах. Как люди. Поднятые тягой, лепестки пепла вылетали в дымоход, бились в его черных теснинах и наконец с дымом выплывали в бездну октябрьской ночи. Все, что осталось от людей, от их душ, — слова на бумаге, сгорающие вместе с бумагой. Бьющиеся в ущелье дымохода немые души, развеивающиеся в бескрайней пустыне ночи…