Марианна Гейде - Энтропия
– что можно соврать? Это ты сделал – нет, не я. А ты не врешь?
Начинаешь думать: что это такое – “врешь”. Нет, маловероятно. Ведь кто-то должен был это сделать. Скорее так: ты ударил Петю? Нет, он сам. В полной уверенности, что он сам. Первый. Ты ведь прав. А он не прав. А он говорит: ты врешь. Как это – я вру? Ведь это он начал разрушать какую-нибудь там крепость. Значит, он не прав. Если я отвечу: да, я ударил, то выйдет, что я не прав, а это не так. Не прав он, стало быть, так и отвечать: нет, он сам. В детстве я очень долго был уверен, что другие могут слышать мои мысли. Все всё прекрасно знают, но правила этикета, что ли, заставляют делать вид, что нет. Иногда и теперь. Она ведь тоже совершенно уверена, что я что-то там подразумеваю. Смешно, ведь иногда на самом деле подразумеваю. Не говорите со мной таким тоном. Каким тоном? Я не слышу свой голос. Я не знаю, какой у меня тон. Отчасти это верно.
Вопрос в том, насколько. Не люблю оставлять сообщения на автоответчиках, фотографироваться. Тамара как-то раз: знаете, Плотин стыдился, что у него есть тело, и запрещал делать с себя изображения. Может, вы тоже? Нет, я не тоже. Скорее наоборот. Знаю о своей нефотогеничности и, если так можно выразиться, неаудиогеничности. Кстати, вы в курсе, что “фотогеничный” буквально можно перевести как “рождающий свет”? Так вот, я не рождаю свет. Я его несу, но уже на другом языке.
Вот, ты – это снова ты, значит, я – это снова я. Когда начинаешь думать словами и думать, как думать. Когда я с тобой говорю, то не думаю. Нет, не так: мои мысли перестают быть рассеянными по всему телу, как вода, чтобы потом собраться в голове, получить форму, стать произнесенными. То, что я думаю, думается и говорится прямо в горле, язык, зубы и нёбо принимают в процессе мышления самое деятельное участие. В какой-то момент весь речевой аппарат оказывается вынесенным за пределы носоглотки и фокусируется где-то между твоим лицом и моим. Мне начинает казаться, что твои слова произносятся в той же точке, где мои. Не я говорю и не ты, но происходит разговор. Чей он? Не мой. Но и не язык вообще, как французский язык, как русский язык, это очень конкретный, очень специфический язык, которым говорим мы, которым говоришь ты с другими. Снова прихожу к ужасающему выводу: и мной говоришь тоже ты.
Хотя ты не знаешь, что я скажу. Объемы наших знаний не совпадают, хотя бы потому, что ты все время спрашиваешь – что это значит, да как вы думаете, да как это было. Ты не знаешь, что я тебе отвечу, но говоришь мной ты. И это совсем не то, что быть во власти высшего и бесконечно могущественного существа, наделенного высшей мудростью, потому что кроме этого оно обладает наивысшей благостью, а ты – нет, поэтому оно никогда не раздавит меня, а ты – да, хотя и не желая того. И поэтому, если только верить твоей религии, оно сделало меня свободным, а ты – несвободным, хотя и не желая того. Если бы ты хотела этого, мне было бы легче, ведь даже такое твое желание сделало бы меня чем-то необходимым для тебя, а так – ты спокойна в своем городе, за своими стенами, в своем совершенно чужом теле, и мне не на что надеяться. Вот что, наконец, страшно – что ты не хочешь, ничего не хочешь, что тебе все равно, потому что невозможность власти над другим – ерунда, и невозможность власти над собой – ерунда, и несвобода тоже, а страшно именно то, что тебе моя несвобода не нужна, что привод слетел, что я не в себе и не в тебе, а в полной пустоте, и только Отче наш, ежели он есть на небесех, видит и слышит меня, а ежели его нет на небесех, то никто.
Что ж, если так, то слушай дальше, не слушая, и пребывай, не убывая и не прибывая, мне все равно.
Ты дал мне достаточно сил, чтобы говорить, но недостаточно, чтобы молчать, и горе мое безмерно. Ты дал мне достаточно сил, чтобы говорить, но недостаточно, чтобы найти того, кто меня услышит, – слушай меня теперь. Я ведь знаю, что мне нельзя тебя упрекнуть ни в чем, потому что прежде тебя действительно ничего не было, а те, кто после, – где они были, когда ты все это делал? А они, бедные, что они могут, если я, который имеет больше, чем он просил, не могу найти того, кто услышал бы меня. Спроси меня: сам-то ты много слушал других – да, отвечу и не солгу. Ведь я не знаю, лгу или нет, ведь это ты – истина и благо, так скажи мне, лгу ли я.
Вы ничего не знаете, бедные. Вас становится все больше и больше, а возможностей все меньше и меньше, тем меньше, чем больше. Каждая новая возможность оттесняет остальные, каждое желание убивает остальные, но каждое исполненное желание убивает их целый легион.
Понимаю, почему умерших младенцев так почитали, хотя боялись и в разное время пытались упечь то в лимб, то еще дальше – их, столь дерзновенных перед Богом. Дездемона должна плакать и смеяться, потому что если Дездемона не будет плакать и смеяться, то зачем ей умирать? И с ней – весь обрубленный род, который плачет и смеется, хотя никогда не был рожден. Потому что твоя голова обращена в будущее, которого нет, и моя голова обращена в прошлое, которого не будет. Потому что мертвые упираются в мой затылок, чтобы мне не упасть, и мертвые возлежат на твоем лбу, чтобы тебе не встать.
Потому что легче верблюду пройти в игольное ушко, чем человеку, не утратившему память, войти в Царствие Небесное, ибо спросят его: кому ты раздал все, что имеешь, а он молчит, потому что дети его не помнят своих имен, и траве под окном его больше ведомо о мире, чем ближним его. Бедные, им легче запомнить родословную Эарендиля, который никогда не существовал, чем фамилию Аппеля, который отлично существует. Им трудно то, что легко, и радостно то, что нерадостно вовсе. Им больно, а они терпят боль. Им страшно, а они рады страшиться. Их так научили: смерть страшна, а жизнь скучна. Они тратят время, потому что боятся, ибо спросят их: кому ты раздал все, что имеешь, и вот они тратят его, как мы с Оксаной спешили потратить все деньги на лампочки, помидоры и портвейн в последний день, когда ходили старые купюры. Свет, пища и опьянение. Мы сделали не худший выбор. Сделайте хотя бы так, потому что дни ваши сочтены по определению. Дни изобретены как раз для того, чтобы их считать. Еще
Платон говорил, между прочим, что светила небесные нужны для того, чтобы исчислять время. Экий прагматик. Не заботьтесь ни об отцах ваших, ни о детях. Взгляните хотя бы на лилии, они, как вы знаете, не сеют и не жнут. Кто не сеет и не жнет, тот до свадьбы заживет. Я примерно предполагаю, почему людям надоело в это играть.
Просто-напросто они устали ждать. Двадцать веков вот-вот, можно сказать, с первого дня. Очень наивно до сих пор считать, что за семь дней можно сотворить мир. За семь дней и статью нормальную не напишешь, а речь, как-никак, идет о наилучшем из миров. Если взять здоровенную стопку бумаги, высотой этак с телебашню, то ваш общий возраст будет толщиной приблизительно в два листочка. Теперь представляете, что такое эти ваши семь дней? Семь дней – это много или мало? Если по-прежнему думать, что небо – это такие часы, то крайне много. Но если усвоить, что небо и есть семь дней, то мало.
Мне бы не хватило на нормальную статью. Так что можете ждать, ей-богу, можете спокойно ждать, потому что это действительно будет скоро. Может быть, так же скоро, как тепловая смерть.
Вообразите себе, хватило наглости изложить большую часть этой бессмыслицы на семинаре. Про умирающих детей, разумеется, ни слова.
Слушали и слушали, как всегда, им не понравилось, потому что не было сказано точно и определенно – будет или не будет. Вот в чем, оказывается, вопрос. На кафедре опять возмущались: у нас, дескать, не религиозное учебное заведение, можно было бы и воздержаться. И вообще, почему нельзя спокойно? И не вдаваться в крайности. Взрослый человек, а оскорбляетесь на каждое замечание. Не надо делать мне замечания, вот что. Вы ведь совершенно некомпетентны. Я в данном случае не имею в виду лично вас, я имею в виду, если хотите, всю область. Ваш университет имеет очень узкую специализацию, вообще не понимаю, почему он называется университетом. Три факультета, подумайте только. По-вашему, этим исчерпывается универсум? Сия дерзкая речь по какой-то причине произвела впечатление скорее благоприятное. Думаю, что зампроректора взвесила два равновозможных решения: либо немедленно начать кампанию по ликвидации меня из преподавательского состава, либо махнуть рукой, и пришла к выводу, что с ликвидацией будет больше мороки, потому что непонятно, кто еще захочет ехать в эту дыру читать концепции. Ведь в глубине души они все предпочитают холодное или горячее, называют ли они это идеализмом или, может быть, идиотизмом.
Тяжесть, холодная тяжесть давит изнутри, хочет прижать к потолку.
Стакан крепленого вина делает из меня человека на полчаса, а пить больше не хочу, потому что завтра читать лекцию. Успеваю написать две страницы статьи, после чего падаю на кровать – не то чтобы совсем не было сил, просто упасть проще, чем лечь. Что я делаю неправильно? Много курю? Мало ем? Ерунда, это было и десять лет назад, когда не курил, ел что дают и вообще жил как все. Нервы, нервы. Астено-невротический синдром, что звучит несколько лучше, чем неврастения. Говорили, что ей вообще нельзя было иметь детей, а она все равно меня родила. Не потому что очень хотелось, а просто так.