Сэмюэль Беккет - Никчёмные тексты
XI
Когда я думаю, нет, так не годится, когда приходят те, которые меня знали, а может, и сейчас еще знают, с виду, разумеется, или по запаху, когда я об этом думаю, это как… как все равно, ну в общем не знаю, ничего я не знаю, не надо было и начинать. Если бы я начал сначала, внимательнее, это иногда дает хорошие результаты, надо попытаться, я попытаюсь, на днях, в один из ближайших вечеров или прямо сегодня вечером, перед тем как исчезну оттуда, отсюда, как будто меня сдунуло вечными словами. Ах, но как раз нет, как раз нет, я больше об этом не думал, у меня этого и в мыслях не было, вот именно что нет. И я еще бреду, через да и через нет, к тому, кого еще предстоит назвать, чтобы он оставил меня в покое, чтобы он сам успокоился, чтобы его больше не было, чтобы его и раньше, вообще никогда не было. Назвать, нет, ничто никогда не называемо, сказать, нет, ничто не высказываемо, так как же быть, не знаю, не стоило и начинать. Добавить его к списку, готово, и казнить, как я казню себя, убиваю кусок за куском, вечер за вечером, и ночь за ночью, и все дни подряд, но это всегда оказывается вечер, почему всегда вечер, сейчас скажу почему, чтобы это уже было сказано, чтобы осталось позади, одну минутку. Дело в том, что время уже изнемогает в час серенады, или еще на заре, нет, я не снаружи, я под землей, или где-то внутри собственного тела, или в другом теле, а время по-прежнему пожирает, но не меня, готово, вот почему всегда вечер, чтобы впереди у меня было самое лучшее, долгая темная ночь, когда можно спать, вот, я ответил, на что-то ответил. Или это в голове, как минутная стрелка, как секундная стрелка, или это как клок моря под скользящим лучом маяка, скользящий клок моря под скользящим лучом. Мерзкие слова — чтобы я поверил, что я здесь и что у меня есть голова, и есть голос, голова, которая верит в то, верит в это, вообще уже не верит, ни в себя, ни в другое, но все же голова, с ее голосом, или не ее, а других, других голов, как будто бывают две головы, как будто бывает одна голова или безголовый голос, безголовый, но голос. Но меня не одурачить, пока я еще не здесь, и более того, я и не в другом месте, ни как голова, ни как голос, ни как яичко, жаль, жаль, что я нигде не нахожусь в виде яичка, или п… и всех тех мест, или лобкового волоска, вот ему здорово видно, причем сверху, в общем, как есть, так и есть. И я не мешаю им говорить, моим словам, которые не мои, хотя они говорят «мои», говорят слово «мои», но напрасно. Получается, получается, а когда придут те, которые меня знали, скорей, скорей, вот так, нет, рано. Но я опять здесь, ку-ку, вот он я, готов к услугам, как корень квадратный из минус одного, образование у меня классическое, ну-ка, ну-ка, присмотримся, эта синюшная физиономия, перепачканная в чернилах и варенье, caput mortuum [Мертвая голова (лат.)]. прямо из трудолюбивой юности, оттопыренные уши, вытаращенные глаза, редкие волосы, на губах пена, челюсти жуют, что жуют, сопли, молитву, урок, всего понемногу, молитву, затверженную на все случаи жизни, в последнюю очередь для души, молитву, которая вкривь и вкось пробивается из старого рта, в котором закончились слова, из старой головы, которая не слушает, вот я и старик, быстро это получилось, сопливый старик с классическим образованием в общественном туалете на два места, на улице Гинмер, где вода бежит с тем же шумом, что и шестьдесят лет назад, за это я его и люблю, словно мамочка приговаривает пи-пи-пи, и я прижался лбом к перегородке, посреди рисунков и надписей, напрягая простату, выхаркивая из себя господибожемой, застегивая ширинку, я не выдумываю, по рассеянности, или от чрезмерной усталости, или от равнодушия, или нарочно, чтобы сильней захотелось, уж я-то знаю, или лучше пусть я буду безрукий, совсем без рук, так мне больше нравится, старый как мир, омерзительный как мир, все, что можно, ампутировано, стоя на своих верных культях, лопаясь от старой мочи, от старых молитв, от старых уроков, в едином строю скелет, душа и череп, не говоря о плевках[41], них не будем, рыдания, превращающиеся в слизь, идущую из сердца, это что касается сердца, с сердцем разобрались, теперь я в комплекте, не считая нескольких конечностей, получивших классическое образование, а потом выбывших из игры, гордиться тут нечем, и требований никаких, сотрясаясь от семяизвержения, боже, боже. Вечера, вечера, какие были вечера, из чего сделаны и когда это было, не знаю, из ласковой тьмы, ласковых небес, сытого времени, передышки перед поздним ужином, не знаю, не больше знаю, чем тогда, когда я себе говорил — изнутри, или снаружи, из наступавшей ночи, или из-под земли, во всяком случае издалека: «Где я», имея в виду только место, и как, и с каких пор, а это насчет времени, и до каких пор, и кто этот кретин, который не знает, куда идти, который не может остановиться, который принимал себя за меня и за которого я сам себя принимал, В общем, все равно, старая песня. Тогдашние вечера, но из чего сделан этот вечер, который не кончается, этот вечер, когда я один, я там, где был всегда, откуда я сам с собой разговаривал, откуда я с ним разговаривал и куда он ушел, он, которого я видел, вероятно, опять на улицу, возможно, не зная, куда идти, не в силах остановиться, без голоса, который с ним разговаривает, я с ним больше не разговариваю, я с собой больше не разговариваю, мне больше не с кем разговаривать, и я разговариваю, голос разговаривает, который может быть только моим, поскольку никого больше здесь нет. Да, я его потерял, и он меня потерял, потерял из виду, потерял из слуху, я этого и хотел, неужто я в самом деле хотел этого, хотел того, а он, чего он хотел, он хотел остановиться, может быть, он остановился, я-то остановился, но я никогда и не двигался, может быть, он умер, я-то умер, но я-то никогда и не жил. Но он-то ходил взад и вперед, доказательство живости, прежними вечерами, которые тоже двигались куда-то, вечерами, приходившими к концу, вечерами, переходившими в ночи, ходил, ни слова не говоря, не в силах сказать ни слова, не зная, куда идти, не в силах остановиться, слушая мои крики, слыша крики о том, что это не жизнь, как будто он сам не знал, как будто имелась в виду его жизнь, ведь это тоже была жизнь, вот и вся разница, хорошее было время, я не знал, где я, ни на что похож, ни с каких пор, ни до каких пор, зато теперь, и в этом вся разница, теперь я это знаю, это неправда, но я это говорю, вот и вся разница, теперь я это говорю, сейчас скажу, кончу тем, что скажу, а потом кончу, я смогу кончить, меня больше не будет, это больше не будет иметь смысла, в этом больше не будет необходимости, на это больше не будет возможности, но это больше не имеет смысла, в этом нет необходимости, на это нет возможности, вот таким образом я рассуждаю. Нет, надо найти что-то другое, надо найти повод получше, чтобы это остановилось, найти другое слово, лучшую мысль, поставить в отрицательную форму, найти новое «нет», отменяющее все другие, старые «нет», которые пустили меня на дно здесь, в этом месте, которое и не место вовсе, а просто момент, когда время становится вечностью, которая называется «здесь», и в этом существе, которое называется «я», хотя это вовсе и не я, и в этом невозможном голосе, все эти старые «нет», которые висят в темноте и раскачиваются, как дымовая лестница, да, найти новое «нет», которое говорится только один раз, которое открывает свой люк, и я проваливаюсь в тень и лепет, в пустоту, менее тщетную, чем пустота существования. О, я знаю, что это случится не так, что ничего не случится, что ничего не случилось и что я по-прежнему, а особенно с тех пор как я не могу больше в это верить, существую живой, во плоти, где-то там, наверху, в ее сифилитическом сиянии, и что я бьюсь в агонии. И вот почему, когда наступает час тех, которые меня знали, на этот раз все получится, когда наступает час тех, которые меня знают, все происходит так, как будто я среди них, вот что мне надо было сказать, я среди них, которые смотрят, как я приближаюсь, потом следят за мной глазами, качая головами и приговаривая: «Неужели это в самом деле он, не может быть», а потом я как будто иду с ними дальше по дороге, причем дорога эта не моя, по дороге, которая с каждым шагом удаляет меня от той другой дороги, которая тоже не может быть моей, или как будто остаюсь один на месте, между двумя снами, которые расходятся в разные стороны, и я никого не знаю, и меня никто не знает, вот в сущности то, что мне надо было сказать, то, что я должен был сказать сегодня вечером.
XII
Зимняя ночь там, где я был, буду, вспоминаемый, воображаемый, не важно, верящий в себя, верящий, что это я, хотя нет, не стоит труда, на то есть другие, но где, в мире других, в мире долгих смертельных переходов, под небом, с голосом, нет, не стоит труда, и способный время от времени передвигаться, хотя это тоже не стоит труда, потому что мимо идут другие, настоящие, но — на земле, разумеется, на земле, пока не наступит время новой смерти, нового пробуждения, пока здесь не произойдут перемены, какие-нибудь перемены, пока не станет можно полнее родиться, полнее умереть[42] или воскреснуть внутри и вне этого шепота памяти и сна. Зимняя ночь, ни луны ни звезд, но светлая, он видит свое тело, весь перед, часть переда, что их освещает, эту невозможную ночь, это невозможное тело, о нем моя память, об истинной ночи, мой сон — о ночи без завтра, а завтра, что он будет делать завтра, чтобы вынести завтра, зарю, день, то же самое, что вчера, что он делал вчера, чтобы вынести вчера. Это правда, это не я, еще не я, уже не я, это ветеран, умеющий переносить дни и ночи, но он забывает, он думает обо мне, слишком много думает обо мне, а заря еще далеко, она еще, может быть, успеет вообще не взойти. Так он говорит, голосом, который его покинет, может быть, этой ночью, и он говорит: «Как светло, что же я буду делать завтра, что я делал вчера, не все ли равно, это конец, завтра еще не скоро, и кто во мне все это говорит, и кто меня отрицает, словно я занял его место, словно я узурпировал его жизнь, старый стыд, который мешал мне жить, стыд за мою жизнь, который мешал мне жить», и так далее, невнятной скороговоркой, старые бессмыслицы, подбородок уперся в грудь, руки болтаются и надломившись падают на колени во тьме. Успеют ли мои память и сны проскользнуть в него, пока он еще жив, да ведь я уже в нем, я всегда был в нем, расползся как угрызение совести, и разве не там вершится все, моя ночь и заочное рассмотрение моего дела, в тайных глубинах этого умирающего, и разве его смерть — не последний мой шанс на то, что я жил, но кто это бредит, ах да, не все ли равно, повсюду есть голоса, повсюду уши, кто-то, говоря без умолку, говорит: «Кто говорит? О чем?», а кто-то слушает, безгласный, непонимающий, отстраненный, и повсюду тела, скрюченные, неподвижные, в которых у меня ровно столько же шансов, так же мало шансов, как в этом первом попавшемся. И никто не станет ждать, ни он, ни другие, никто никогда не ждал, умирая, пока я поживу в нем, чтобы иметь возможность с ним умереть, нет, они все быстро-быстро умирают, говоря себе: «Умрем быстро, без него, как жили, пока еще есть время, а не то получится, будто мы и не жили». А этот другой, естественно, что сказать об этом другом, с его бредом о бездомных «я» и безденежных «он», об этом другом без номера и личины, чье брошенное существование мы рвемся занять, ничего. Очаровательное трио, и подумать только, что все это только один человек, и этот один в сущности ничто, пустое место. В таком случае предполагается, что я сейчас скажу, поскольку пришло время, что это и есть Земля, и эти жизненно важные органы, едва живые, были предназначены мне, но если я их не захвачу как можно быстрей, они могут достаться другому, ну спасибо, и рассмеявшись, рассмеявшись долгим беззвучным смехом все понимающего несуществующего существа, которое слышит, как ему приписывают такие крепкие выражения, — какое чувство юмора, ~ признайте, что вы опускаетесь и кончите тем, что сядете на велосипед. Вот хор счетоводов, они выступают, как один человек, еще один человек, и это еще не конец, здесь не хватит и всех народов, понадобятся биллионы, а после понадобится Бог, не засвидетельствованный свидетель свидетелей[43], к счастью, ничего из этого не вышло, ничего даже не началось, никогда и ничего, кроме никогда и ничего, это воистину счастье, никогда ничего, кроме мертвых слов.