Григорий Розенберг - Я — годяй! Рассказы о Мамалыге
— С сахаром! — подсказал Славка.
— Скажи ещё — с сиропом! — строго глянула на него Алина Георгиевна. — Нет, братцы. Каждый ваш язык — это драгоценность. Никто из зверей не умеет так говорить, как вы!
— И мой? — спросил Игорь.
— И твой, — сказала она. — Когда глупости не говорит. Я ведь знаю, за что тебя толкнул Миша. Только не понимаю, зачем ты это сказал.
Игорь насупил брови и отвернулся.
— Не люблю я их! — забасил он.
— Кого это, их?
— Да ивреев этих!
— За что ж ты их не любишь? — с явным интересом спросила Алина Георгиевна.
— Хитрые они все! И противные. Любого спросите.
— Значит, и я — хитрая и противная?
— Вы?! Так вы ж не иврейка!
— Еврейка, представь себе.
— Не-е-ет! — улыбаясь, с явным видом умника, которого не так просто разыграть, протянул Игорь. — Какая же вы иврейка, вы — воспита-а-ательница!
— Эх вы, глупые вы дурачки! — потрепала она шапки Игоря и Миши. — Ни одного умного дурачка на всю группу. Бросьте эти глупости — евреи не евреи, русские не русские. Хороший человек — вот что главное. И ещё: вот мне все языки жалко, любому языку больно, а Мишин язык жальче всех.
— Почему-у? — обиделся Игорь.
— Потому, что у него… — она хитро прищурилась. — Ну, он же про шпиков страшнее всех рассказывает!
Вечером, когда мама уже мыла посуду, Миша решил поделиться с ней новостью:
— А у нас Алина Георгиевна — еврейка.
— Это что ещё за глупости, — сказала мама. — Ты откуда это взял?
— Она сама мне сказала, — выпятил губы Миша.
— Ты что-то перепутал. — Мама снова занялась тарелками. — Никакая она не еврейка. Это муж у неё еврей. А ты — как всегда — лезешь во взрослые дела. И вообще, что это ты в последнее время зачастил: «еврей — не еврей!» Не твоего ума это дело. Иди, почитай лучше что-нибудь и держи язык за зубами.
«Наябедничал кто-то!» — испуганно подумал Миша, сжал зубы и проверил, весь ли язык поместился за его не очень ровными и больнючими зубами.
Ох уж этот язык. И чего только не называют этим словом! Мишино воображение играло злые или смешные шутки с этими самыми языками. Миша слушал речь взрослых, пересыпанную всякими там фразеологизмами, и часто просто диву давался.
«Прикуси язык!» — резко говорил папа, и Миша, чувствуя иносказательность, всё же пробовал это сделать буквально: ведь зачем-то так говорят! Пробовал, конечно, не до большой боли, но всё-таки… Однажды во время такого эксперимента он упал и уже не ПРИ, а ПРОкусил язык. Ему зашивали рану, и он ещё долго ходил, ощущая узелок нитки во рту. «С веточкой на языке», — говорили домашние.
«Язык до Киева доведёт», слышал Миша и представлял себе немецкого языка, которого берут наши в фильме «Звезда», и который бредёт впереди красноармейцев в сторону города Киева.
«Держи язык за зубами». Миша пробует добросовестно выполнить это требование и тут же начинает ощущать, что языка слишком много. Он весь не хочет умещаться за зубами, ему тесно, он заполняет весь рот и лезет в межзубные щели. Ведь только что он и так был за зубами, но, как только Миша концентрирует на этом внимание, его анатомия начинает чудить.
Владение языком, то есть в смысле — речь, было для Миши почему-то гораздо важнее, чем для других. Тут Алина Георгиевна в чём-то очень права. Миша не только умел рассказывать, но и очень придирчиво слушал. Он рано стал проговаривать «трудные» звуки, и любой картавящий или шепелявящий из сверстников вызывал у него небольшое раздражение. Исключение, как уже говорилось, он делал для Муси Дворецкой: так свистеть он и сам давно хотел научиться.
Услышав любую взрослую «неправильность», он стремительно бросался её исправлять, чем, в свою очередь, вызывал раздражение взрослых.
Бабушка, которая пела ему одесско-еврейские песни, ну та — с «плечиками», уродовала язык немилосердно. «Намазать тебе кусочек хлеб с маслом?» — спрашивала она. «Хлеба! Кусочек хлебА надо говорить!» — «Слышишь, я видела твоего папу идти по улице домой — так он нёс нового ремня! — отвечала, не растерявшись, бабушка. — Не хочешь кусочек хлеб с маслом, так тебе будет нового ремня!» Родители требовали называть её «бабуня».
Та другая бабушка, из Воронежа, но тоже «бабуня», говорила, наоборот, какими-то книжными словами. «Миша, ты уж не серчай-то!» — или: «Опёнки нынче больно хороши!» Мише казалось, что это звучит ужасно фальшиво. Ни в его семье, ни в садике никто не говорил: «Этот мальчик больно хорош», говорили просто, без штучек: «Этот мальчик — хороший» или там «очень хороший», а то «больно» какое-то.
Вступать в дискуссии с воспитательницами Миша не торопился: жизненный опыт что-нибудь да значил. Однако воспитательские «коммуниЗЬМ», «перЕспектива», «ложить», «кофэ» и многое тому подобное он мазохистски складывал в свою кунсткамеру. Иногда он просто не понимал, может, это она так шутит: «Все ша! Слушайте сюда, я сказала!.». И он на всякий случай улыбался своей знаменитой неуверенной улыбкой, для которой персонал садика всегда находил более яркие и выразительные эпитеты.
Лучше всех говорила мама. Она не говорила «ревматиЗЬМ», не разрешала говорить «иду на деньрождение» или «ложить», умела говорить без всяких «штучек», но всё равно не скучно.
Интереснее же всего у неё получались сказки. Не те, что в книжках, те Миша умел рассказывать лучше, а те, что она сама придумывала. Ой, какие смешные случаи с ней тогда случались!
Во-первых, когда она рассказывала их на ночь, она могла уснуть посредине сказки и, засыпая, начинала говорить такую смешную ерунду, что тут же просыпалась от Мишиного хохота.
А во-вторых, она забывала свои сказки, и, когда Миша просил рассказать снова ту самую, ну про муху Зою, например, мама начинала говорить совсем не то, перепутывала героев, перекраивала конфликт, и, хоть Миша и сердился и смеялся над ней, было всё равно интересно.
Особенно любил Миша сказку, которую мама рассказывала в очереди к доктору Брэнэр или вообще к зубному врачу. Речь в ней шла об одном замечательном крокодиле, который, когда разговаривал, всегда шепелявил и к месту и не к месту вставлял какое-то дурацкое «дело в следующем».
Подходит он, например, к витрине магазина, где выставлены мочалки, — а он питается исключительно мочалками — и говорит: «Гошподи, што ш такое! Шнова штекло! А я, дело в шледующем, шнова шмертельно голодный! Придётша шнова штекло ражрежать».
И он своим ногтем проводит вертикальную царапину на витринном стекле, оно лопается по этой линии, и крокодил легко раздвигает половинки, как на книжной полке.
«А потом?» — спрашивал Миша, в голове которого вся эта сцена была видна, как на экране.
А потом крокодил поглаживает раздувшийся от мочалок живот и говорит: «А я, дело в шледующем, объелша, как швинья!» И проводит тем же когтем по своему пузу. Через 10 минут все мочалки снова на своих местах за сдвинутым стеклом витрины.
Миша знал, что это самое дурацкое «дело в следующем» мама подслушала у себя на работе у какой-то там подруги, но его память прочно связала эту фразу с крокодилом, так же, как и ежеминутно употребляемое «понимаешь» с соседом, отставным майором, дядей Сиротенко.
Миша помнил тембр голоса и манеру говорить всех своих знакомых и изредка играл так: любую фразу мысленно приспосабливал в уста кого-либо из них и почти явственно слышал, как именно он её произносит. А потом другому. А потом следующему.
Его мучили неправильные ударения и искажённые слова, как мучают музыкальный слух фальшивые ноты.
Его «трудяга-работяга» язык рос с ним вместе, вместе с ним падал и ударялся, покрывался рубцами и крепко, намертво прилипал к морозным родным перилам. Так крепко, что без крови не оторвёшь.
— Миша, сегодня мне на работу звонила мама Тани Ивлевой.
Мама продолжает мыть посуду, не глядя на задумавшегося сына. Миша вздрагивает и, замерев от ужаса, ничего не отвечает.
— Она просила твой костюм Петрушки для утренника. Я отдала, ты ведь в этот раз Гриб-боровик?
— Д-д-да, — шёпотом говорит Миша.
— Что-что?
— Да, я Гриб-боровик, заколдованный старик…
— Вот и хорошо, — говорит мама. — А сейчас мы с тобой…
— Что? — Миша смотрит испуганно на маму.
— Мы с тобой будем…
— Будем…
— Наряжать…
— Наряжать, — как эхо вторит Миша и, догадываясь, ликующе орёт:
— Ёлочку!
И начинается ещё одно волшебное с мамой действо. Достаются игрушки, у каждой из которых свой, очень свой запах. Ватные игрушки обсыпаны слюдяными блестками, картонные покрашены серебрином, а стеклянные, а стеклянные… Они остро и горько пахнут, в них отражается вся их комната с кривыми красивыми линиями стен и потолка, а на первом плане огромное, цветное, носатое и губатое Мишино отражение, похожее и не похожее на него, а зеркальная поверхность то «белая», как вода, то лиловая, то изумрудно-зелёная, — и в всюду опять он: носатый и губатый, лиловый и изумрудный, похожий и непохожий. А ещё с прошлого года игрушки, которые они делали с мамой вместе. Мама прокалывала в яйцах дырочки — Миша выдувал из них содержимое, мама рисовала на них мордочки — Миша клеил им шапки, мама приделывала петельки — Миша вешал всё на ёлку.