Михал Айваз - Возвращение старого варана
Порою (впрочем, довольно часто) случаются неловкие ситуации. Однажды я ждал в «Славии» приятельницу, у которой были какие-то переговоры на телевидении. Она появилась в стеклянных дверях с мужчиной лет сорока пяти, с короткими волосами, зачесанными на лоб, как это принято среди пражских интеллектуалов. Он показался мне знакомым, но я не мог припомнить, где же мы встречались. Когда они нашли мой столик, приятельница представила мне своего спутника: «Это М., заведующий литературной частью студии короткометражных фильмов». Внезапно меня осенило: как-то раз я целый день вел с ним жестокую битву в каком-то городе на пустой мраморной площади с фонтанами; жара стояла жуткая, отупляющая, солнце над нашими головами палило нещадно, спокойствие журчащей фонтанами площади нарушали лишь удары наших тяжелых мечей да эхо, отражавшееся от фасадов дворцов с унылыми рядами коринфских колонн. Я заметил, что он тоже меня узнал, мы кисло улыбнулись, обменялись слабым рукопожатием и пробормотали что-то невнятное. Как ужасны встречи с чудовищами из неукротимого прошлого! Мы оба тщательно старались не показывать виду, но беседа причиняла нам куда большие мучения, чем давешняя битва на раскаленном солнцем мраморе. Мы не говорили друг с другом, обращались только к нашей общей приятельнице и любыми способами избегали прямого диалога. Мы едва не окосели, пытаясь не встретиться взглядами, – но иногда я все-таки смотрел на него и тогда вместо смущенной пунцовой физиономии видел перед собой жестокое лицо самурая на фоне белой колоннады дворца. Тогда у него на голове был остроконечный шлем из золота, смахивающий на большую редиску. Он сиял на солнце, и его злой блеск безжалостно жег мои усталые глаза.
Этот полный страстей разговор вертелся вокруг съемок какого-то кукольного фильма о таксах; литератор-самурай рылся в портфеле в поисках сценария, не мог его найти, трясущимися руками вытаскивал из портфеля смятые листы бумаги и клал их на столик, а они падали на пол, в довершение всего из портфеля прямо на зеленую мраморную столешницу вывалился золотой шлем в форме редиски и зазвенел так ясно и вызывающе, что все в кафе замолкли и уставились на шлем, легонько покачивающийся перед окаменевшим драматургом, в тишине слышалась лишь мелодия «L'important, c'est le rose», которую играл на фортепиано, мечтательно улыбаясь, опухший селадон в красной жилетке. (Почему мы постоянно носим с собой в сумках и портфелях оружие наших тайных ночных битв, кристаллы застывшего яда в коробочках, обитых красным бархатом, голову Медузы горгоны, языки, вырванные из пасти дракона, мумию домового, компрометирующие письма на шумерском языке? Зачем мы таскаем с собой страшные внутренности прошлого, даже если боимся их и чувствуем к ним отвращение, даже если знаем, что беспощадная мойра хочет, чтобы в какой-нибудь пивной, кафе или даже в гостях все это непременно вывалилось на стол?)
Лифт
Комнатка, в которой жил обедневший граф Лозенский, мне, в общем, понравилась, неприятно было лишь одно – она находилась на дне глубокой шахты лифта. Лифт почти все время пребывал в движении, но большей частью он перемещался во тьме верхних этажей; из непроглядной высоты до нас непрестанно доносились хлопанье дверей кабины и звуки мотора, который то включался, то выключался на крыше дома. Очень редко кабина спускалась ниже, ее дно, затканное кабелями и проводами, выезжало из тьмы в пространство, освещенное маленькой настольной лампой с потемневшим абажуром; кабина, однообразно дребезжа, зловеще снижалась и замирала где-то в метре от наших голов; свободно висящий кабель, покачиваясь, царапал мой лоб щеточкой обнаженных медных проводков. Граф был образованным и приятным собеседником, но мне так и не удалось полностью отдаться разговору, потому что я не мог заставить себя прекратить прислушиваться к лифту и, когда дно кабины выныривало из тьмы, всякий раз вскакивал со стула и в панике бежал к выходу. Граф же, безмятежно развалившись на ободранной тахте, потягивал вино и со смехом успокаивал меня:
– Не нужно бояться: это подвал исследовательского института, внизу нет ничего, кроме архива, куда почти никто не ездит. В прошлом году лифт спустился сюда только дважды, да и то оба раза меня не было дома.
Я спросил графа, как ему спится, потому что знал, что в институте частенько работают по ночам и тогда, конечно, ездят на лифте. Он сказал, что спит отменно, постоянное лязганье мотора его успокаивает и усыпляет.
– Говорю же вам, вероятность того, что сюда кто-то спустится, ничтожно мала. Уверяю вас, что не стоит из-за этого портить себе настроение.
– А как же мебель? – спросил я. – Ведь после того как здесь побывал лифт, от нее вряд ли что-то осталось.
– Вы правы, – ответил граф, проведший детство и молодость в фамильном замке с длинными анфиладами комнат, по которым изящными плавными скачками носились лакеи с высоко поднятыми серебряными подносами и с развевающимися от сквозняка полами ливрей. – Мебель каждый раз приходилось покупать заново. Но мне, как видите, хватает и этой старой дешевой рухляди из комиссионки. Кроме того, психологи советуют иногда менять мебель, это благотворно влияет на психику. Мне хорошо здесь, я очень доволен своим жильем.
Загадки
Каждый вечер зверь загадывает мне загадки, и, если я не знаю ответа, он кусает и пинает меня. Зверь похож на маленького леопардика и в иных обстоятельствах мог бы показаться даже симпатичным. Пока что я не отгадал ни одной загадки.
Он находит меня везде, где бы я ни был. Иногда я, невзирая на скуку, засиживаюсь с кем-нибудь допоздна в надежде, что зверь не отважится приставать ко мне на людях. Он и впрямь показывается только мне, но зато умудряется всегда добраться до меня: зайдя в уборную, я слышу над головой шуршание, на бачке начинает подпрыгивать крышка, и вот из него уже показывается маленькая лохматая головка, кивает мне и говорит: «Что спрятано внутри большого фиолетово-белого полосатого шара, который ранним летним утром катится по мокрой автостоянке в сонном «спальном» районе некоего города?» Остальные его загадки такие же дурацкие.
Или, скажем, лежу я в постели дома у своей подруги; она уже уснула, и я тоже засыпаю, надеясь, что уж сегодня-то обойдется без загадки, но тут из-за подушки высовывается звериная голова, щекочет меня усами и шепчет мне в самое ухо: «Утром у него четыре ноги, в полдень две, а вечером семнадцать, он сидит в холодной печке, что стоит в темном и пропахшем сыростью вокзальном зале ожидания в Тынце-над-Лабем, и распевает глухим голосом положенную на музыку статью Яна Мукаржовского "Эстетическая функция, норма и ценность как социальный факт"». А то сижу я с друзьями в кафе «Славия» и вдруг чувствую, что кто-то царапает мне коленку. Я заглядываю под стол и утыкаюсь лицом в мокрый звериный нос, леопардик обхватывает меня лапой за шею, затягивает еще глубже под стол, приближает нос к моему уху и шепчет: «Сегодня ничего сложного: оно расползлось по тарелке, которая находится на стойке кафе "У двух макак" на бульваре Сен-Жермен в Париже, и визжит так громко, что его слышно аж на пляже в Буало-сюр-Мер». Едва я, бледный, успеваю вынырнуть из преисподней, бормоча, что уронил ручку, как тут же чувствую, что меня опять тянут за штанину. Я снова быстро ныряю под стол и слышу: «А вот и подсказка: оно коричневое (во всяком случае по будням) и никогда не читало комментариев Сигера Брабантского к Аристотелю».
Как я уже сказал, мне не удалось отгадать ни одной загадки; тем не менее я непрестанно думаю о них: с одной стороны, я боюсь зверя – не только его пинков и укусов, но и неприятных, язвительных замечаний (типа «Ну конечно, венец творения, homo sapiens, – при этом он делает уморительные гримасы, – а что летом угловатое и мигает, а зимой продолговатое, студенистое и бегает по шоссе – не знает, не может, видите ли, вспомнить»), с другой стороны, мне и без всяких наград и наказаний хочется узнать отгадки. Когда я сдаюсь, то всегда спрашиваю, каков же правильный ответ, но зверь не дает отгадки, он ворчит только: «Не мне тебя учить, ты же у нас властелин природы, венец творения, а я всего лишь глупая зверушка» и прочее в таком духе. Я люблю животных, люблю и этого несносного зверя, помешанного на дурацких загадках, но бывают минуты – особенно если он принимается хныкать и обижаться, строя из себя несчастное создание, несправедливо оскорбленное эволюцией видов, – когда мне хочется его отлупить. Может, это и решило бы окончательно проблему с загадками, но пока я этого не сделал.
И вот я хожу и размышляю о звериных загадках. Окружающие считают меня великим философом, потому что я только и делаю, что размышляю, и надеются, что я создам великое философское произведение, summu philosophaie. В действительности же за всем этим скрывается животное. За всем на свете скрывается некое неприметное животное, клубочком свернувшееся в уголке.