Михаил Чулаки - Мамин сибиряк
Зато я впервые взял такси — не с отцом проехал, не с матушкой, а остановил сам и посадил Кутю. Мы с нею были на дне рождения ее подруги где-то на проспекте Художников — она меня привела, сам-то я не очень разбираюсь в этих районах. Подарок тоже купил — ручные кружева — и цветы на рынке. Вышли мы от подруги уже около двенадцати. Кутя ныла, что поздно, что обещала быть дома в двенадцать, а нам еще чуть не час добираться — действительно, нужно ждать автобуса, которые вечером ходят редко, ехать до метро, потом на метро с двумя пересадками и еще пешком от Сенной — тут-то я увидел свободное такси и махнул рукой. Небрежно, будто привык останавливать. Честно говоря, все же не ожидал, что такси остановится. Шофер увидит, что я еще школьник, не поверит, что есть деньги — но машина затормозила. Кутя сразу сменила тон:
— Ой, Мишка, ты что? Знаешь, сколько нащелкает с окраины? Давай только до метро!
Она еще не понимала, что тыща рублей — не деньги.
Я подсадил Кутю, сел рядом — только жлобы, когда едут вдвоем, важно усаживаются впереди, как начальники в персональной машине — сел и приказал:
— На Гражданскую. — И вдруг добавил небрежным тоном, сам не ожидая, что умею так: «Да не перепутайте: на улицу, а не на проспект!»
Потому что проспект где-то здесь близко, а на улицу — через полгорода.
И обнял Кутю за плечи.
Я чувствовал Кутю плечом, боком, бедром — и думал о том, что еще ни разу ее не целовал. Стыдно! И давал себе слово, что когда сейчас приедем, непременно поцелую! Раз уж так умею разговаривать с таксерами, то ничего мне не стоит ее поцеловать!
Нащелкало всего восемь рублей — я ожидал, что раза в два больше. Я дал таксеру десятку и вышел, не дожидаясь сдачи.
Во дворе у нас темно, лампы над подъездами давно перегорели. Вот и хорошо — старушка Батенькина ничего не разглядит из своего окошка. Я был готов гордиться Кутей перед всем миром — но не хотел, чтобы бессонная бабушка подглядывала, как мы целуемся.
Я уже совсем набрался духу взять Кутю сзади за талию, оторвать от Тигрншки прижать к себе — как вдруг послышались шаги на лестнице, открылась дверь — и явилась кутина мама.
— Это вы? А я уже начала беспокоиться! Хотела вас встречать у метро.
Кутя выпрямилась. Тигришка спряталась.
— Ну, мамочка, чего беспокоиться? Сколько сейчас? Всего десять минут! Совсем даже вовремя приехали, как обещали! И я же не одна, а с Мишей!
— С Мишей спокойнее, конечно, ну а если взрослые хулиганы?
Кажется, она меня не принимала всерьез!
— Вечно ты паникуешь, мамочка, я просто не знаю! И никогда не ходи встречать к метро: мы приехали на машине, а ты бы там стояла как… как я не знаю кто!
Ай да Кутя! Я был отомщен.
— На машине?! Какие аристократы! Мы в ваши годы так не роскошествовали. Спасибо, Миша, что доставили нам дочку.
Для них специально старался!
У нас в окнах еще горел свет. По лестнице спускались. Слышался Петров-не-Водкин. Конец фразы я уже разобрал:
— …и все-таки получается некое шоу, ансамбль песни и пляски.
С ним Татарников — а кто ж еще! Профессорскую речь я разбирал совсем хорошо:
— В церкви тоже ансамбль песни и пляски, только шикарнее. Сейчас спрос на всякую этнографию. Время раскапывания корней. Увидишь, эти Мокоши пойдут скоро у Сотби на тысячи фунтов!
Я громко зашлепал ногами по ступенькам, чтобы не подумали, будто подслушиваю. Голоса оборвались. На втором этаже рядом с дверью Ларисы мы встретились.
— Здравствуй, Миша! Здравствуй, дорогой! Небось, от девочек?
Уж так они мне обрадовались, будто встретили живого Перуна или Волоса. Очень им было интересно, расслышал я про тысячи фунтов или нет, потому так и расшумелись. Я важно согласился, что от девочек, и оставил их в полном недоумении слышал я все-таки или не слышал?!
Мы разминулись — и тут за моей спиной приоткрылась дверь, выглянула Лариса.
— Это ты ходишь, Миша? А ваш Степан Петрович как — дома?
Я приостановился, спустился назад н несколько ступенек. Лариса была в одном халате. На лестнице у нас лампочки тусклые, и в полумраке она показалась почти молодой, в какой-то миг мне захотелось обрушить на нее все нерастраченные поцелуи. Но сразу же стало противно.
— Откуда я знаю. Наверное, дома. Где ему быть.
Я отвечал довольно грубо. Но Лариса не смущалась.
— А то у меня что-то с холодильником. Он же на все руки. Скажешь ему, хорошо?
— Скажу, когда увижу. Не пойдет же сейчас.
— Я рыбу достала. Обидно, если протухнет. Хорошая рыба. А ты не понимаешь? Вас в школе не учат?
Снова промелькнуло искушение войти в темноту ларисиной квартиры, в смешанный запах парикмахерской и прачечной.
— Нет, не учат!
И я поспешно взбежал наверх. Вернее, убежал. И долго не мог успокоиться, воображал несостоявшееся приключение и презирал себя за трусость, и радовался, что не предал Кутю, избежал ларисиного капкана. Что все мне почудилось, что Лариса и не пыталась меня заманить, я не думал совсем…
Поэтому подслушанный разговор вспомнил только наутро. Передавал мамину сибиряку просьбу Ларисы. Передал я не при матушке, нарочно выбрал момент, как бы приглашая его в тайный заговор. Но мамин сибиряк отмахнулся небрежно:
— Нищак, потерпить. — Не протухнеть у ей, авось.
В этот момент я вспомнил про подслушанный разговор. Передавать мамину сибиряку или нет?
Во-первых, я не знал, кто такой Сотби, почему он считает в фунтах, а не в рублях. Ну и зарабатывает мамин сибиряк много — если применим к его промыслу термин «зарабатывать» — хотя и не берет за своих идолов тысячи. Потому решил пока не говорить. Но хотелось как-нибудь ухитриться и разузнать: сам Татарников собирается продавать этому Сотби серединских богов за тысячи фунтов или кто-то другой?
Те, кто приходил покупать изготовляемых маминым сибиряком идолов, может быть, и относились к нему как к солисту фольклорного ансамбля из некоей легендарной уже Середы, — не знаю. Трудно же всерьез поверить в Мокошь, Рода, дедушку Чура. Хотя по дереву-то стучим! Тут какая-то путаница: стоит произнести языческие имена: «Мокошь», «дедушка Чур» — и смешно утверждать, что веришь в них. Но совсем отрицать какую-то безымянную силу, которая может либо принести счастье, либо, наоборот, помешать, испортить дело — не хватает духу совсем ее отрицать! А вдруг все-таки есть что-то?! Но такой вере на всякий случай не хватает страсти, тут уж неизвестно чего больше: веры или иронии? Но раз явились к нам с маминым сибиряком некие боги, должны были явиться и настоящие страждущие. Ибо был бы бог, а богомольцы найдутся.
И страждущие явились.
Опять началось с Ларисы. Заявилась она в очередной раз и, жадно глядя на мамина сибиряка, стала жаловаться:
— Чувствую себя — ну невозможно как! Ноги к вечеру не ходят. А внутри так все и отрывается. От печени, я думаю. Мне давно один гомеопат сказал, что у меня — печень. А эти твои лупоглазые, они могут — от печени?
— Печень не быват, быват камни, — поставил диагноз мамин сибиряк.
— Ну так неужели не могут они камни выгнать? Какой от них тогда прок?
— Камни в печени бесом мечены.
— Так пусть выгонят! Бесы или кто.
— Попроси. Ругу каку дашь. Чура проси. Чур — он щекочур, выщекотит.
— Правда, выщекотит?! Я так и думала, что они от щекотки рассыпаются!
— Выщекотит. Приду опосля, научу уж, как Чура уважить.
Лариса ушла вся в надежде, а мамин сибиряк повторил ей вслед уже известную поговорку:
— Бабье жерло кляпом не заткнешь.
Матушка все это терпела молча, но на следующий день, едва я вошел, сразу услышал с порога — благо стараниями мамина сибиряка замок у нас теперь открывался легко и неслышно:
— …всякая дрянь здесь выставляет свое бесстыдство, а ты и рад! Тебе только и надо, чтобы были откинуты всякие нормы морали!
Бедная матушка! Даже скандалит она так, будто читает утвержденный текст официальной экскурсии.
— Кто марал! Никто не замарал! Попы придумат, штоб одна жена, а надо жить да радовацца!
— Прописала-то тебя я одна, а не все подряд, которые извращают мораль, чтобы разврату своему радоваться!
— Баба люба не за прописку, а за горячу…
Я неслышно отступил на лестницу — пусть доскандалят без меня.
И каким-то способом доскандалили, так что через час я застал дома мир.
А Ларисе помогло — Чур ли выщекотил ей камни, сам ли мамин сибиряк, но слава пошла, и теперь к нам двинулись не только коллекционеры, не только желающие приобщиться к отеческим богам — но и болящие. Этих я отличал сразу: страждущие выделялись особенным испугом и надеждой в глазах.
Мне часто казалось, что мамин сибиряк нарочно старался огорошить страждущих примитивизмом своих медицинских суждений:
— Понос, что ль? Знамо: болит живот — страдат нос.
— Забиты у тя почки? Знамо: маяли дево́чки.