Федерико Андахази - Дела святые
Каждый день, ровно в четыре часа, в течение шести месяцев, не выходя из своего угла, не скинув даже пончо, я говорил Матильде, что я ее люблю, предлагал ей выйти за меня, что если ей не по нраву бегство и жизнь в скитаниях, то я ее выкуплю, сколько бы мне это ни стоило, я убеждал ее расстаться с этой мерзостной жизнью и уйти со мной, я говорил, что не богат, но у нее ни в чем не будет недостатка. А Матильда, лежащая на кровати лицом вверх, с испуганным печальным взглядом, все так же хранила молчание.
И каждый день, ровно в четыре часа, в течение шести полных месяцев, я приходил в заведение Польки, и платил шесть песо, и даже не снимал шляпы, и убеждал Матильду уйти со мной, я говорил, что, если понадобится, мы убежим на ту сторону Тихого океана. А Матильда так ничего и не говорила в ответ.
Так продолжалось в течение шести полных месяцев, пока в один прекрасный день я не узнал, что Матильда ни слова не понимает по-испански, что зовут ее вовсе не Матильда, а Маркопула Панкрета Папатанасио, что ее еще ребенком купили в Греции за четырнадцать драхм, а в порту Пирей перепродали за шестнадцать и увезли в Новый Орлеан. В этом городе дон Хасинто де Альвеар приобрел ее по цене четверть доллара за каждый фунт веса и доставил в Буэнос-Айрес в качестве подарка английскому послу.
По биению своего сердца, а еще потому, что не существовало Бога, способного воскресить мертвеца, болтавшегося у меня между ног, я понял, что не могу без нее жить. Тогда я продал свой участок земли на склоне холма Пунсагуа, свое стадо из двадцати пяти мулов и трех своих лошадей; за все вместе мне удалось выручить двести пятьдесят песо. За Матильду просили триста, однако в конце концов, после бесконечной торговли, я получил на руки свидетельство о покупке.
Когда я отправился за Матильдой в заведение Польки, мне сказали, что некто Макдугал увез ее на пароходе в Бостон. Он заплатил сто североамериканских долларов. По биению своего сердца, а еще потому, что не существовало Бога, способного воскресить мертвеца, болтавшегося у меня между ног, я понял, что мне ничего не остается, кроме как отправиться на поиски в Бостон. Путешествие выдалось долгое и тяжелое. На мое счастье, без единого песо в кармане я сел на грузовой пароход до Сан-Паулу, где подхватил какую-то странную заразу, последствия которой — диарея и рвота — путешествовали вместе со мной до самого Рио-де-Жанейро, где после укуса паука моя левая нога утратила подвижность. В Сан-Сальвадор-де-Баия я провалился в болото и пропитался его кошмарным запахом настолько, что мне пришлось два месяца скрываться от людей, поскольку я вызывал тошноту у каждого, кто подходил ко мне поближе. В Манаосе меня захватило в плен племя дикарей — они не сожрали меня живьем только по той причине, что я не вызывал у них никаких иных чувств, кроме омерзения. В конце концов мне удалось попасть на борт «Фар ист» под командованием Хеннингсена, первого помощника Уильяма Уокера: знаменитый флибустьер снарядил этот корабль, чтобы набрать волонтеров для третьей экспедиции в Никарагуа. Те, кто соглашался, по большей части были беглецами — от закона или от голода, от желтой лихорадки или от скуки. По биению своего сердца, а еще потому, что не существовало Бога, способного воскресить мертвеца, болтавшегося у меня между ног, я понял, что мне ничего другого не остается, кроме как продолжать двигаться на север, я был ведом той же непреклонной волей, которая управляет стрелкой компаса.
Уокер уже не был тем героическим флибустьером, которого много лет назад Нью-Йорк встречал с распростертыми объятиями, — от него осталась лишь бледная тень, которая появлялась на палубе лишь время от времени, словно привидение. На его походку давил груз поражения — то был тяжелый и неотвязный груз. Взгляд его лихорадило от ненависти. Это был уже не тот человек, который избрал себя президентом Гондураса[9], который восстановил рабство, поскольку, по его словам, оно придает жизненные силы отношениям между трудом и капиталом, поскольку прочное основание, возведенное для труда, позволяет образованной части общества решительно устремиться к достижению истинной цивилизованности и поскольку, мать твою, эти сраные негры ничего лучшего и не заслуживают. Однако Уокер не умел произносить тех огненных речей, что воспламеняют души, — он даже не сумел остановить воспламененную толпу своих наемников, когда они поджигали Гранаду, — какого хрена ты, рискуя жопой, отвоевываешь эти земли, если потом какие-то полудурки сжигают плоды твоих немереных трудов! Уокер был уже не тот: только усталая тень, влачащая на своих плечах груз двух поражений.
Как только корабль добрался до Сан-Франциско, я дезертировал из рядов солдат удачи, вновь предоставленный собственной судьбе и без единого цента в кармане. В Новом Орлеане я присоединился к труппе бродячих артистов — конторсионисток[10], шпагоглотателей, евнухов с Востока, карликов и негров-трубачей. Мы выступали в тавернах и портовых притонах, но также и перед светской публикой, я зарабатывал по полдоллаpa за представление. В конце концов труппа добралась до Бостона, и по биению своего сердца, а еще потому, что не существовало Бога, способного воскресить мертвеца, болтавшегося у меня между ног, я понял, что мне ничего другого не остается, кроме как разыскивать Матильду по всем городским борделям, — и вот я принялся ходить от двери к двери, от лупанария к лупанарию и повсюду спрашивал о Матильде, которая была вовсе не Матильда, а Маркопула Панкрета Папатанасио — ведь Матильда было ее блядское имя, и поди знай, как она прозывается теперь, — и так я обходил все таверны, пока мне не встретилась женщина, которую все звали Португалка, поскольку она была родом из Бразилии. Португалка проявила ко мне редкостную доброту, она сказала, чтобы я зашел к ней через несколько дней, и я вернулся через несколько дней, и тогда мне объяснили, что Португалку доконал сифилис, но она оставила для меня записку: это был адрес портового борделя. Когда я снова увидел Матильду, она выглядела так же, как выглядят иностранцы, только что сошедшие с корабля, — такое выражение не покидает их лица до самой смерти, а потом уже они выглядят как покойники, и тут уж все равно, откуда ты родом. Матильда все так же была бледна, как фарфор, и в профиль походила на мраморную камею. По биению своего сердца, а еще потому, что не существовало Бога, способного воскресить мертвеца, болтавшегося у меня между ног, я понял, что люблю ее как никого на свете, и тогда Матильда сбежала со мной в Буэнос-Айрес. Когда у нас родилась девочка, мы нарекли ее Жуаной в честь Португалки, которую звали вовсе не Жуана, а Мария и которая была вовсе не Португалка, а родом из Бразилии, а Жуана это было ее блядское имя.
Буэнос-Айрес, бар «Академия», 1983 год
Обеты молчания
Кто-то скоро умрет. Я это понял, как только увидел этого человека. Я знал его только по имени, как и все, но еще раньше, чем имя это прозвучало, ко мне пришло понимание, что средневековая фигура, застывшая в дверном проеме, — это и есть Натан Негропонте. Одно только упоминание о нем внушало ужас. Негропонте убил человек шестьдесят, не меньше. И все-таки этот убийца из тени (как его называют) не выносит вида крови. Он никогда не применяет оружия и не пачкает в крови свои руки. Он вообще не пользуется руками для убийства, говорят, что он никогда не прикасался к людям, которых убивая. Никому не известно, как убивает Натан Негропонте, однако достаточно назвать ему имя жертвы — и этот человек погибнет. Негропонте — убийца-иллюзионист, маг, не вступающий со своими жертвами в прямой контакт, подобно цирковому фокуснику, который перемещает игральную карту в карман зрителя, даже к нему не приближаясь. Однако же покойники, которых заказывали самому изощренному убийце в Санта-Мария-де-лос-Буэнос-Айрес, — это вовсе не иллюзия: трудно сказать, как он это делает, но очень легко удостовериться, что люди действительно погибают. Таково его ремесло, и наниматели Негропонте не должны задавать вопросов: ему нужно узнать только имя жертвы.
Натан Негропонте прошел мимо меня, не удостоив даже взглядом. Губернатор приказал, чтобы принесли вина и чтобы потом все вышли из кабинета, оставив их наедине. Меня это, разумеется, не касается. Вот они сидят друг напротив друга. Пьют молча, смотрят изучающе. Обменялись банальными фразами. Снимая плащ, посетитель смотрит на меня — так что мурашки бегут по спине — и взглядом вопрошает губернатора, почему я здесь.
— Не беспокойтесь, — Губернатор тычет в мою сторону пером, которое лежало на его столе рядом с бумагами. — Он глух как пробка и немножко не в своем уме.
Ответ, по-видимому, удовлетворяет посетителя. Теперь они приступают к деловому разговору.
Я глухонемой. По крайней мере, с тех пор, как меня определили в услужение губернатору, таковым я должен казаться. И действительно, мой хозяин полностью убежден, что я и пушечного выстрела не услышу. Вот уже четырнадцать месяцев я не произносил ни слова, а если бы даже и захотел, не смог бы заговорить и теперь. Возможно, по причине природной моей молчаливости и не самого великого ума мой команданте решил, что меня лучше всего будет направить в самое логовище врага, в дом к губернатору. Непростым делом оказалось убедить всех в моей глухоте, однако я выдержал немало испытаний, приняв на себя уйму обетов молчания. Сам губернатор взял на себя труд приставить барабан револьвера к моей голове и произвести выстрел — я даже не моргнул. Он же самолично затушил свою сигару о мои яйца — я не издал ни единого стона. А потом, убоявшись, что мне вдруг случится разговаривать во сне, я на всякий случай клещами выдрал себе язык. Вот уже четырнадцать месяцев моя работа — служить ушами своего команданте в самом обиталище его врага. Я подслушивал информацию про самые ужасные заговоры и письменно или же — ввиду срочности дела — знаками и жестами уведомлял своего команданте о планах противника. Такова моя работа. И я скорее умру, нежели соглашусь на предательство.