Франко Арминио - Итальянская новелла. XXI век. Начало
К тому времени многие итальянские пиццерии поменяли интерьер. В отделке повсюду царило дерево, придавая местным заведениям определенный стиль.
Даже в пиццериях на окраинах стены обшивались деревянными панелями. Столы либо голые, либо, в лучшем случае, покрытые прямоугольными бумажными скатертями, которые съеживались от капли кока-колы. Скамейки со спинками и без, стулья и табуреты из дерева непременно романтичного медового цвета, одновременно шершавого и блестящего, жесткого и слащавого, с прожилками и маленькими концентрическими безднами черных глазков, куда проваливались наши бесконечные разговоры.
Каждый субботний вечер, поиграв с ребятами в футбол и забежав домой за деньгами, я с десятью тысячами лир в кармане отправлялся изучать столы в пиццерии «Братья Ди Джованни», — стекляшке на крохотном пятачке между площадью Оттавио Дзиино и улицей Леонардо да Винчи.
Внутри заведения, которое иначе как забегаловкой не назовешь, скользкий пол был весь в муке, с полок смотрели фотографии детей и внуков, на витрине с подогревом громоздились на черных противнях рисовые крокеты с маслом и мясом, пицца с оливками, мясные пирожки, гренки, булочки с творожной и шоколадной начинкой; в телевизоре — экзотическое шоу Коррадо «Коррида», столы представляли собой доски в три-четыре сантиметра толщиной, точь-в-точь как спинки кроватей диснеевских гномов. В этом деревенском стиле было нечто среднее между сельской пиццерией и салуном на Диком Западе. Материал — с виду цельная древесина — на поверку оказывался досками из прессованных опилок, которые перекрашивали, подновляли и в новом облике отправляли в пиццерии Италии, такой же прессованной и не похожей на себя.
Спустя несколько недель столы были сплошь исписаны, в ход шло все, от обыкновенных зубчатых ножей для пиццы с тонким острием и черной пластиковой ручкой, до ключей, которыми работали, как шилом, и вилок с кривыми, сломанными, или причудливо погнутыми зубцами.
Подобные граффити были особенно популярны среди нас, подростков, вернее, среди них, подростков, ибо к пятнадцати годам я прослыл молодым стариком, до времени отказавшимся от многого, любителем судить и наблюдать со стороны.
У меня в голове не укладывалось, как можно, вооружившись мало-мальски острым предметом, тратить уйму времени на то, чтобы, неудобно выгнув руку, с усердием вырезать на крышке стола утомительное «Б» или выводить закругленное «С», или корпеть над точкой, где сходятся две завитушки «3», наказание и услада всех Джузеппе, Сюзанн, Розарио и Изабелл или Звево, где к тому же попадалась и немилосердная «В».
Я тихо сидел за столом, приборы без дела лежали рядом с тарелкой, а вокруг чужие вилки-экскаваторы неторопливо выскребали древесную пыль, чтобы вывести одну из букв алфавита; в воздухе над карьером парила летучая взвесь; давая руке отдых, экскаваторщик благодарно гладил ее и смотрел на свои усталые пальцы ласково, как мать смотрит на дитя.
Пока на столах множились надписи, со словами случались другие чудеса.
В пиццериях и в недавно открытых закусочных буквально помешались на названиях пицц и сэндвичей, в словесном водовороте то и дело появлялись и исчезали все новые и новые варианты. Привычные всем «Маргарита», «Четыре сезона», «Романа», «Наполи», сэндвич с салями, сэндвич с ветчиной, сэндвич с сыром признали отсталыми и провинциальными, на смену им должны были прийти новые, остроумные, пусть даже и непонятные слова, ярче и заманчивее прежних.
Если в закусочных сэндвичи называли, на худой конец, «Микки Маусом» или «Погремушкой», в пиццериях появилась куча новых названий, которые до сих пор сохранились в некоторых меню как памятники эпохи, — например, «Маммамия», «Динамит», «Вкуснотища», «Развратница», вплоть до обескураживающей «Грязнули»: языковая феерия, по которой невозможно угадать начинку пиццы, однако именно этим названиям предстояло войти в легкий и беззаботный, жизнерадостный и шутливый мир, где даже еда была пикантной темой.
Гастрономическое отражение социального регресса.
В те времена заказать сэндвич или пиццу стало для меня сущей пыткой.
Одетый в ярко-зеленый свитер, я понуро сидел за столом закусочной «Братья Ди Джованни», официант, усач из Фриули, непонятно как оказавшийся в Палермо, торопил меня сделать заказ, а я молча тыкал пальцем в меню. Я не сомневался, что провалюсь на месте, вымолви хотя бы вполголоса одно из этих названий. Слово вот-вот готово было сорваться с губ, но язык не поворачивался и я молчал, уставившись с мольбой на официанта-северянина, напрасно указывая пальцем на нелепые наименования и шевеля губами, эдакий Беппе Манилья в миниатюре, который надувает воздухом восьмидесятых каменно-деревянный пузырь пиццерии.
Наконец, убедившись, что, по крайней мере, название «восьмидесятые» не тронули, я заказал кока-колу и картошку фри.
Я ждал и, между тем, осматривался. Я ощущал себя первобытным человеком в пещере с наскальной живописью.
По телевизору в шоу «Коррида» люди усердно пели, декламировали, отплясывали до умопомрачения и тонули в свисте и криках вперемешку со звяканьем кастрюль и крышек в кухне у меня за спиной.
Тогда я переводил взгляд на стол и расшифровывал наощупь футбольные речевки, ругательства, признания в любви: ДЖУЗЕППЕ ЛЮБИТ ЛАУРУ, КРИСТИНА И ЛУКА FOREVER, неподражаемое и решительное НИКОЛА И ПАТРИЦИЯ — ВМЕСТЕ НАВСЕГДА. Я изучал чужую любовь, бурные расставания, мольбы и обещания. Закрыв глаза, я читал кончиками пальцев этот сентиментальный шрифт Брайля.
Но меня интересовали не любовные клятвы. Понятно, почему людей так тянуло заявить о связи между ними и, напрягая руку, выразить ее, эту связь, выцарапывая слова; меня даже умиляло желание отвоевать у мира толику древесной ткани, чтобы запечатлеть элементарную, короткую, простую фразу — подлежащее, сказуемое, дополнение.
Иные надписи так и остались для меня загадкой. Имя, фамилия. И ничего больше. Почти все печатными буквами, хотя встречалась и неровная, острая пропись. Со временем буквы, слова переплеталась в неразборчивые арабески.
Между тем, в конце сентября я снова пошел в школу и обнаружил, что класс захлестнуло похожее увлечение. Оно было менее трудоемким, но столь же навязчивым. Мои одноклассницы исписывали свои и чужие тетрадки именами и фамилиями. Без адресата, без смысла, без цели. Только подпись. Страница за страницей, размашисто или ровно, она тянулась сверху вниз словесным позвоночником.
Рука действовала машинально. Подсознание в чистом виде: берешь ручку с шариком, пахнущим ванилью, — и пишешь, пишешь без конца, глядя в окно.
Самогипноз, катарсис, аскетизм, сократизм, трансцендентность. Идеальный диалог с пустотой, в которой поскрипывает ручка. Даосский покой.
И если хозяин дневника или тетрадки не пытался защитить их от всеобщего поветрия, в этом не было ничего плохого. Мои одноклассницы, подпись за подписью, переступали границу между детством и юностью, прочерченную из букв, которые, в свою очередь, выстраивали имя и фамилию. Так они тратили время. Они мучительно искали себя.
Поведение на грани анахронизма, канцелярского азарта и зарождающегося психоза.
Полагаю, что эволюция собственной подписи представлялась им необходимой физической величиной для измерения времени. Росчерк имени и фамилии должен был свидетельствовать об их взрослении; и чтобы подпись выглядела более взрослой, приходилось беспрестанно упражняться.
Впрочем, нам было по пятнадцать, возраст, когда стоишь перед зеркалом и примеряешь выражения лица: глядишь мечтательно или хмуро; или репетируешь поцелуи: прилипнешь губами к стеклу, любуешься расплывшимся отражением, а на запотевшем зеркале остаются прозрачные поцелуи.
Важно было ощутить, что время течет и тело взрослеет. Меняется голос, следовательно, и почерк обязан измениться. Каждая подпись была программой развития, экспериментальной лабораторией, поисками совершенного росчерка, самого крутого и значимого, самого энергичного, что само по себе, в отличие от подросткового старательного выписывания каждой буквы, делало взрослыми.
Для меня же взять ручку или вилку дабы усеивать своим именем что попало, было немыслимо. Хотя и я целовался с зеркалом, но оставлять автографы на бумаге или на дереве не мог. Боялся показаться смешным самому себе — я же не девчонка, а может, просто от лени. Важнее, да и проще было наблюдать, изучать, обдумывать само явление, оставаясь в стороне.
И только Барбара Варварини, как и я, не была захвачена всеобщим помешательством.
Она пришла в сентябре из другого класса, который расформировали из-за недостаточного количества учеников.
Помещение, отданное годом раньше их классу, было до этого просторной кладовкой, куда наставили парт; сейчас, после того, как класс распустили, в нем снова хранили веники, половые тряпки и ведра.