Дмитрий Бортников - спящая красавица
«Тихо! Т-с-с-с!»
Гроб поставили на табуретки из столовой, и все пошли мимо. Мы, Косой и еще трое, остались, Косой сказал, что пойдем курить потом в беседку. У него была «Ява-100».
Она лежала такая белая, сложив руки под грудью. Да и не было уже груди. Она размазалась. На шею ей повязали шарф. Наверное, чтоб нас не пугать и самим — тоже. Не бояться. Ее черные волосы стали еще чернее, и брови истончились в ниточку.
Я смотрел на ее щиколотки. Даже и не помнил, носила ли она когда-нибудь чулки. А теперь на нее надели. И черные туфли с пряжкой. Не знаю, как другим, а мне казалось, что она вздыхает. Еще бы, стоит только умереть, и тебя оденут черт знает во что!
Все прошли, а грузовик еще не подъехал. И мы притянулись к ней. Мы с пацанами ее окружили.
Будто хотели в последний раз втянуть этот запах плоти, надышаться, набить про запас в ноздри! Как шакалы, мы сгрудились кучей и, не отрываясь, пожирали ее.
Наш голод рождал пиры плоти. Буфеты. Склады желания! Вокзалы любви! Башни, города, где дома, трава и деревья, собаки на поводках, облака, рельсы, дороги — все было из плоти и крови. Все из плоти и все есть плоть! Эта пещера, этот рыбный запашок засасывал нас вместе с гробом, с Англичанкой, вместе с автобусами, домами и банями! Наши ноздри дрожали! Еще слабые, юные шакалы любви, мы замерли, не решаясь броситься на нее... Она нас погрузила в транс! Стоило нам только моргнуть, дернуться, вынуть руку из кармана — она бы очнулась! Это был зов! Но в тот раз мы на него не ответили. И она уплыла от нас в своей праздничной лодке. Как будто на бал. Да. На бал...
Мы еще стояли некоторое время, хлопая глазами, глядя по сторонам, как будто очнулись от яркого сна. И только увидели корму лодочки на грузовике. И автобус с училками, пыхтя, тронулся и покатил от нас.
Не глядя друг на друга, мы разошлись по домам. Какая тут «Ява-100»?!
Даже Косой молчал! Когда Абдулка начал что-то бормотать, Косой ему такое вынул! «Эй ты! Заткни ебало! Кишками воняет!» Абдулка сразу заткнулся. Мы шли молча. Как могильщики. Как эти чокнутые серьезные мужики. Мы будто сами себя закопали.
В нас был этот зов, и он повторялся и повторялся, ослабевая... Ярость пожирания... И чистота. Неподвижность пожираемого... И чистота. Этот пир! Это были мощные швы, которые накладывала жизнь.
Умирающие львы сами призывают своих шакалов. Этот стон...
Она в нас нуждалась! Да стоило нам отойти посмотреть на небо или на свои шнурки, — она зарыдает! Она протянет к нам руки! И шею, обвитую веревкой! Куда?! Куда вы?! Вернитесь!
Мы сожрали ее, и что осталось? Ничего кроме чистоты. Мы валялись в земле — и мы были чисты... Ни голода, ни тяжести. Все было чисто. Все было — чистота... Ее сердце. Новое, розовое, оно лежало в гробу, в красной лодке. Сердце без единой царапины, без единой трещинки! И наши сердца.
Зрелые женщины... Зрелые женщины... Да по сравнению с нами новорожденная девочка была уже в климаксе! Наши девки в классе были старухами! А мы?! Кто мы были? Мы даже не были людьми. Семена, мы были семена на ветру. Семена без земли, без верха, без низа... И этот ветер... Теплый ветер, который приходит внезапно осенью, и внутри него есть что-то... Как весной. В животе ветра... Чувство обновления... Да. И нет никакого обновления. Никакого. Только память о нем. Наверное, так же бывает у стариков. На Новый год. Какое-то шевеление вечером, в самый канун. Да. И потом — все. Опять тишина. Они уже не верят в Новый год. Ни в Новый год, ни в эту ночь. Самая молодая ночь... Самая молоденькая ночь в году. Младшая сестра всех ночей... И что? Ничего. Поели и все. На боковую... Уже больше ничего не будет. Ничего- ничего. Впереди только постель и большой сон. И все...
И в тот день вечером, когда я возвращался домой, один, глядя себе под ноги, — вдруг пришел этот ветер. Теплый, влажный, будто из марта. Я даже остановился. Было что-то такое в воздухе. Что-то свежее. Будто я только что вышел на улицу после долгой серой зимы. Что-то свежее-свежее... Я все их помню. Эти дни. Все. В них есть что-то. Да. Что-то человеческое. Что-то очень нежное. Что-то обращенное именно к тебе.
Этот влажный воздух полон запахов. Тонких, быстрых. Все запахи, мимо которых я прошел когда-то, окутывают меня на секунду и уходят. И шепоты. Воздух тёпел и полон шепотов. Сердце бьется, и я слышу такие ароматы, которых не может здесь быть. Эти галлюцинации... Свежий, свежее самого свежего запах льда. Или острый, полный новизны запах цветов, круглый и тяжелый, как пустой флакон из- под сладких духов... Да. И еще сушащий горло запах полыни. Как память о вечере в начале июля, когда вдруг так сильно, так ново пахнут уже усталые цветы и травы...
В этом ветре было что-то теплое. Надежды, может быть. И впервые этот ветер мне принес меланхолию. Теплую, влажную, как бывает в садах осенью. Да. Когда идет мелкий, еще теплый дождь. И в моей меланхолии было что-то от сада. Что-то совсем беззащитное и... неуязвимое. Что-то материнское. Как далекое влияние. Очень далекое. Как знак. Как предчувствие... Как будто я уже был в этом саду. Да. Когда-то...
***С чего все началось? С еды. Да. С рыбок. Красноперки. Это были не простые рыбки.
Мать хлебом не корми, дай только удочку. Если она не ругалась со своим братцем, нашим дядюшкой, — ищи ее на речке. От рыбаков она отличалась тем, что ела свой улов. В этом-то весь фокус. В этом. Да. С этого все и началось.
Мать моя — ведьма. Настоящая. Я не шучу. Никакого другого смысла! Ведьма. Колдунья. Она могла замораживать свои желания. Свои самые сокровенные. Самые жаркие желания! Она их замораживала и ставила в погреб. В тень. Там эти глыбы льда и стояли, как статуи в музее. Они будто ждали ее. Ждали своего исполнения.
Для нас с дядей Петей она жарила отдельно. На большой сковороде, а для себя и Ольги отдельно. На маленькой чугунной сковородочке. Всего две рыбешки. Укладывала их валетом. Да. Так смешно получалось. Голова к хвосту, хвост к голове... Сковородка подпрыгивала, раскалялась, масло кусало всех подряд.
Пять минут с одной стороны, пять с другой! И все готово. Для них. А мы с дядей ели отдельно. За столом. Все лето стол стоял на улице.
Мать ни разу не предложила своих рыбок. Ни мне, ни своему брату. Ни кусочка. Ни разу! Даже так, для связки слов! Ха! Она даже масло сама собирала! Да так, что потом сковородку можно было не мыть! Дочиста! Но это ладно. Она кости складывала отдельно. А когда потрошила своих рыбок, все кишки собирала в целлофановый пакет. Ольга была тут как тут. Их не проведешь! Они менялись, как часовые! Красноперки всегда были под присмотром. Ольга несла пакет на речку и там далеко-далеко забрасывала кишки. Руками! Вынимала их, скользкие, и швыряла в воду! Чем дальше, тем лучше. И все. Набирала в пакет воды, выливала, еще и снова выливала. И на меня ноль внимания. Конечно. Да. Я ей всегда мешал. Я же младше. Она от меня ничего не ждала. Ни хорошего, ни плохого. Даже не уверен, видела ли она меня.
Мать была одержима по всем правилам. Она могла встать в четыре утра и перед тем как умыться, шла проверить снасти. «Экраны» и «морды». А могла и опоздать в свою аптеку, засидеться с удочкой.
Черт! Это был рай. Настоящий рай. Для всех. По воскресеньям мать уплывала на целый день. До самой темноты. Она возвращалась, когда дядя Толя-пастух перевозил коз с другой стороны. Они встречались в темноте, на реке, перекидывались парой слов... Козы нетерпеливо постукивали копытцами по дну лодки. Они хотели домой.
Я помню их смешные какашки. Как кофейное драже. Как мы их называли? Сери-бери-ешь. Да. Так.
В лодке у дяди Толи их было полно. Потом, уже на берегу, я помогал ему, мы выметали засохшие какашки, а козы разбредались по берегу. Они тыкались куда попало, мать ругалась: «Отстань! Ну куда ты?! Отвали... Ну и лошадь!» Дядя Толя снова сгонял их и вел по прохладной пыли вверх, в темную остывающую деревню. Пыль... Осевшая мягкая пыль. Прохладная, просеянная, как мука.
Мы шли с матерью одни. Молча. Я нес удочки и кукан. Красноперки, мелкие окуни...
Она несла весла и консервную банку с червями. Перед домом, у забора она опорожняла ее, черви падали в траву, она еще трясла для верности, а я держал калитку, чтоб она вошла с первого раза. Я закрывал за ней калитку и секунду вдыхал запах матери... Она проходила, и все кончалось. От нее пахло в такие вечера хорошо. Очень хорошо. Рекой, кувшинками... Она была спокойна. Полна ночью, рекой и усталостью.
Отпуск? Смешно сказать. Она была готова жить на реке. С удочкой. Огород? А на что братец-дядюшка?! Дармоед!!! Пусть копает, окучивает! А поливать? Да! И пусть польет помидоры! Главное! Ты ему помоги! И по грядам не топчитесь! Это — последние наставления. Ее завещание. Оно должно быть именно таким! Поливайте помидоры! И по грядкам не топчитесь! Слышите?!..
Никто кроме меня не слышал. Я ее провожал до речки. До лодки. Она брала весло, и меня уже не существовало. Никого не существовало. Она уже ничего не могла бы изменить в этом своем завещании! Даже если б хотела. Я толкал лодку, делал шаг, еще и опускал руки. Мать секунду ждала, лодка сама по себе описывала полукруг... И все. Мать начинала грести. Не оглядываясь. Совсем одна. За ней ничего не было. Ничего. Она смотрела только вперед. Да. Мне казалось всегда: окликни я ее, она меня не узнает... Она все оставляла. Все. Она умирала. Каждое воскресенье. Ранним утром. Совсем ранним.