Лоренс Даррел - Месье, или Князь Тьмы
В свой отель я вернулся поздно, однако бар еще работал, и, прежде чем подняться в номер, я с удовольствием выпил неразбавленного виски. Выключив свет, я долго лежал в темноте, размышляя обо всем увиденном и услышанном за день. Постепенно оцепенение стало проходить, и я все яснее осознавал, что никогда больше не увижу моего друга.
С утра пораньше мне позвонил Беше и с еле скрываемым торжеством выложил новости. Подул попутный ветер. Полиция вернула бумаги и дала разрешение на похороны. Более того, все подозрения сняты, благодаря вмешательству prefet, и, кажется, из-за отсутствия явных улик власти готовы принять версию о несчастном случае. Завещание в порядке. Правда, есть странности в распоряжениях насчет похорон, например, никто не должен сопровождать гроб. Беше озабоченно перечислил другие условия и с радостью поддержал мое предложение их нарушить. Нет, я не мог и не хотел допустить, чтобы Пьера опустили в могилу в отсутствие друга, который сопровождал его в этой жизни и был готов проводить до порога в другую. В данном случае долг и желание шли рука об руку, что я и попытался с горячностью внушить Беше, который, поразмыслив, поддался на мои уговоры. Кстати, он уже успел поссориться с аббатом, пришедшим в ярость из-за невозможности отслужить панихиду.
— Будет панихида или не будет, старик все равно явится, — сказал Беше. — Разве ему запретишь? Я заеду за вами. Попробую договориться на сегодняшний вечер, вы не против? Чем быстрее мы с этим покончим, тем лучше для всех. Около пяти постараюсь вам позвонить. Скорей бы все это осталось позади.
Я согласился с ним, радуясь, что дело Пьера не застряло в цепких пальцах французской бюрократии.
— Кстати, — продолжал Беше, — там есть еще одно распоряжение: никаких цветов. Не будем нарушать, ладно?
Я знал, почему Пьер не хотел цветов: они ведь символы живой души, в которую гностики не верят. Подошла бы только морская лаванда, которая относится скорее к ископаемым, чем к живым растениям. Разумеется, я не стал расстраивать Беше ненужными объяснениями.
— Сильвии не будет? — спросил он.
— Нет, конечно же.
— Оно и к лучшему.
— Да.
Беше положил трубку, и я настроился на ожидание завершающего этапа. Наверное, Пьера уже перенесли в морг, и я должен был пересилить себя и навестить его там, но у меня ничего не получалось. Я стыдился своей трусости — все-таки врач, практикующий хирург. Но я не мог. Не мог.
При мысли, что тело скоро предадут земле, мне стало легче, и все утро я провел, кочуя из одного книжного магазина в другой и предаваясь воспоминаниям. В городе совсем не осталось знакомых людей, по крайней мере, мне никто не встретился. К ланчу я вернулся в отель, гадая, почему нет вестей от Тоби, который по всем подсчетам уже должен был бы приехать из Оксфорда. На тот случай, если лечь придется поздно, я решил принять разумные меры, то есть закрыть ставни и вздремнуть, ибо переутомление последних двух дней вновь навалилось на меня всей своей тяжестью.
Мне приснилось, что я в старом шато, в Верфеле, каким он был в далеком прошлом, когда сыграл роль странного катализатора еще более странной любви; что я попал в минувшую, но такую невероятно живую жизнь. Верфель укрыл нас своими старыми стенами, и счастье стало нашим главным девизом. Теперешние обстоятельства ничего от него не оставили, невидимая рука перевернула шахматную доску. А вот сон был поистине благодатным. В нем все оставалось по-прежнему. Я листал страницы, словно отодвигал ветки, желая разглядеть за ними огни старого дома. Почему мы все принимали, как само собой разумеющееся?
Верфель стоит на западном склоне Альпия, и из верхних садов виден не только туманный Авиньон внизу, но и крыши Арля и Тараскона. Петляющие дороги с удивительным упорством стремятся в Верфель, протискиваясь между роскошными плантациями олив, которые шелестят серебристо-серой листвой в ответ на ласковые прикосновения мистраля. Ручейки возле старого дома столь полноводны по весне, а земля столь жирна, что в старину тут стали сажать дубы, платаны и орехи для защиты от солнца и ветра. Днем и ночью в парке распевают соловьи под аккомпанемент водных струй, тихонько наигрывают на струнных те самые цикады, что оглушительно верещат в августе. Два льва сторожат ворота, и один из них уже давно потерял лапу, а другой — кусок церемониального меча, на который когда-то гордо опирался. Что же до самих тяжелых железных ворот, то их и вовсе нет, они исчезли как дань войне 1418 года. Гравиевая подъездная аллея вся заросла травой, с нее съезжают на поросшую мхом дорожку, и в дождь на ней заносит машину. На этом неожиданном ковре, поглощающем все звуки, долго крутишься, пока в конце концов не предстает взору большой дом, развернутый так, чтобы не упустить ни единого солнечного луча и заслониться мощными выступами от драчливых северных ветров.
Над каменными стенами с узкими, высокими, глубоко посаженными окнами возвышается мощная квадратная башня двенадцатого века, она уравновешивает все строение и придает ему вид крепости, хотя на самом деле это мирное обиталище, давно превратившееся в ферму со всем, что ей полагается — громоздкими амбарами и конюшнями, винодельнями и прессами для оливкового масла. Здесь гомонит домашний скот и домашняя птица, и воздушные призмы, полные пылинок, висят в солнечных лучах, выхваченные из тени. Так будет всегда. Внутри массивного каменного сооружения с прокаленными солнцем окнами просторный двор, куда можно пройти по сводчатому коридору — удобному во время обороны; здесь живое сердце всей постройки — колодец с резным крестом над ним и скамейками вокруг. В каждом из четырех углов двора вверх тянется старинная, крытая кровлей tourelle,[24] с которой в прежние времена осажденные стреляли по врагам.
Главные ворота — тяжелые, железные, с проржавевшими зубьями, которые смыкаются, когда ворота закрывают, — наверное, смыкались, потому что из ныне живущих никто не видел эти ворота закрытыми. Они всегда распахнуты настежь, и двор имеет вполне мирный вид. Им завладели куры и утки, которые, гуляя, не упускают случая посплетничать; а в углу о чем-то размышляет вольно пасущийся почтенный козел. Из конюшен доносится топот и ржание лошадей, мычат коровы, кричат перепела в плетеных клетках. Целая армия голубей нахально врывается в эту разноголосицу, словно хлопая мокрым бельем на ветру. Живут они на невысокой, переделанной под голубятню, колокольне, на которой установлены римские песочные часы.
Всё здесь притягивается ко двору с колодцем или отталкивается от него — правда, властвует над ним не римская нимфа, как во многих подобных местах, а всего-навсего старая слепая лошадь, которую будят рано утром и потом на весь день оставляют без присмотра. Она привычно, с натугой, одолевает положенные круги, и вода медленно заполняет цепь каменных поилок.
На самом деле колодцев несколько — один из них в большом сарае — поят и скот, и людей благодаря проворному электрическому мотору. А та вода, которая неспешно скапливается в старинном каменном резервуаре, идет на поливку огорода, где выращивают зелень для кухни. Миновав его, попадаешь в большой и когда-то ухоженный сад, простирающийся далеко на юг и на запад и отлично защищенный от капризов прованской погоды. Сейчас уже невозможно представить, как он выглядел в лучшие дни. На моей памяти к нему ни разу не прикасалась человеческая рука, и, всеми покинутый, он исполнен романтической печали. Роб обычно говорил: «Хуже некуда для моих стихов; тут они рассыпаются». Однако мы не разделяли его досады, когда приходили сюда на рассвете или лунной ночью. Нисколько. В саду, изобиловавшем террасами с каменными балюстрадами и резными каменными скамейками, всегда можно было наткнуться на что-нибудь необыкновенное. То тут, то там возникали, по одной или по две, мраморные нимфы, несколько старомодные и попорченные временем, однако безоговорочно прекрасные, благодаря зарослям плюща и вьющихся роз. Мы с жадностью обшаривали укромные уголки в поисках первых фиалок и других нежных весенних цветов — а неподалеку рядами стояли ульи.
Когда-то все это приносило доход и много радости, и даже во времена родителей Пьера считалось очень большим богатством. Однако после их смерти двое детей, не приученные хозяйствовать, не сумели сохранить свое благосостояние. Не их вина — учась в Париже и Лондоне, они относились к Верфелю только как к благословенному приюту на время летних каникул. Разорение надвигалось медленно, но неотвратимо. Огромная армия наемных работников понемногу уменьшалась, люди искали более выгодные условия. Потом началась война, потом филлоксера, эта виноградная чума, напала на виноградники, потом грянула страшная засуха. Большую часть земли продали, что-то заложили, в неурожайный год принесли в жертву лес, но он почти не дал дохода. Череда недальновидных распоряжений подточила большое хозяйство.