Шеймас Дин - Чтение в темноте
— Отсохни! Лучше его догони.
И я побежал, но, как во сне, он не делался ближе, и я сдался, я застрял между ними, Лайем строгал свой посошок и смотрел на меня, и папина спина удалялась, и он подходил к повороту, и крики чаек, жалобные, сердитые, у меня звенели в ушах.
Грианан
Сентябрь 1950 г
Большое каменное кольцо — вот что такое Грианан, и стертые ступени изнутри ведут к парапету, откуда с одной стороны открывается зелень холмов, а с другой — прибрежный песок залива. Под одной из внутренних стен был тайный ход, тесный и черный, когда лезешь по нему на карачках, и вдруг он светлел в конце, где стоял стул желаний из каменных плит. Надо сесть на этот стул, закрыв глаза, и загадать самое главное свое желание под сонные вздохи спящих воинов легендарного Финна Маккумхайла[4]. Они поджидают того, кто загадает такое желание, которое разбудит их наконец от тысячелетнего сна, чтоб они дали последний бой англичанам и навеки изгнали их с ирландских родных берегов. Это будет отмеченный человек, возможно, я полагал, с волшебными глазами — один зеленый, другой карий, — или кто-то с целью жестокой и тайной, как его запрятанный пистолет, кто-то, действующий лишь тогда, когда может увлечь за собой весь мир. Я замирал от ужаса, как бы мне случайно не загадать то самое желание, и земля тогда вздыбится подо мной, и, смутные за вполне явственными топорами и копьями, из тьмы поднимутся мертвые лица.
Мы с Лайемом проводили тут большую часть летних каникул.
Если нас было много, мы разбивались на группы и бегали наперегонки наверх, к форту. Победители защищались от проигравших, бешено бились на парапете, взбирались по стенам, и наши крики тонули в скалах и заповедном вереске.
Как-то раз мои друзья — Моран, Харкин, Толанд — заперли меня в тайном ходе. Сначала я, в общем, не беспокоился, сидел себе на каменном стуле. Постепенно темный лаз, по которому я прополз, утратил свою туманную круглость и стал одной пустой тьмой. Я сидел и мерз, хотя снаружи был зной и в жарких струях над фортом, дрожа, заливались жаворонки. Я щупал мокрые стены, и по их твердости сползала медленно мерзкая слизь. Даже здесь я брезгливо отдергивал руку от сморщенного мокрого мха. Был бы я сейчас на круглом парапете, я видел бы остров Инч, широкие плоские устья по темному глинозему, слышал бы дальний воинственный шум сердитого моря. Но здесь, в тесноте тайного хода, кончавшегося этим стулом, — здесь были только больные хрипы простуженного пространства да шелест воды, дробящейся об острые скалы. Мне казалось, что я различаю дыхание воинов Фианны, ждущих, когда их пробудит трубный клич, чтобы биться в последней битве, которая, по пророчеству святого Колумкилла, произойдет именно тут, где-то между Страбаном и Дерри, и последний английский корабль отчалит тогда от пристани Фойла и покинет навеки ирландские воды. Если еще побольше сосредоточиться, можно почуять запах друидских чар, услышать, как стонут женщины среди любовных утех: «О! О! О!» И если загадать желание, любовное желанье особенно, — всю жизнь будешь нравиться женщинам.
Да, друзья постарались. Я сидел на стуле желаний и пытался еще больше сосредоточиться на оскудевших призрачных звуках, когда лаз окончательно потемнел. Я услышал, как камень, проскрежетав, запер меня. Я заорал, но они хохотали и носились по ступеням над моей головой. Изнутри камень нельзя было сдвинуть — слишком узко, не развернуться. Оставалось сидеть и ждать. Я кричал, но мой голос стихал, отскакивая от стен. Никогда я не думал, что бывает так черно. Я слышал ветер — или это далекое море. Это было дыхание Фианны. Я чуял дух вереска и утесника; чары друидов. Я слышал шепот подземных вод; женские вздохи. Холод пронимал меня до костей; камень обжигал холодом.
Вдруг что-то шуркало, как полевая мышь; или это шуршали известковые капли. Я подползал к выходу, снова кричал. Наконец кто-то пришел, отвалил камень, я вышел на солнце, слепой от света, валкий, будто вся моя кровь отлила к лодыжкам. Потом, когда мы снова забрались на парапет и слезли по стене на ведущую к дому дорогу, небо было такое большое, и такие высокие были горы, что та дыра показалась еще холодней, тесней и страшней.
Мы перешли границу шириной в поле и подходили к дороге, когда, сверкнув из-за поворота, нас чуть не выхватили автомобильные фары. Мы нырнули в шпалерную тьму. «Выдры, — сказал Брендан Моран. Это была кличка таможенников. — Контрабанду вынюхивают. Мой папа рассказывал, одного такого контрабандисты ночью сцапали у Грианана, сорвали мундир и заперли в тайный ход. Только через два дня его нашли, совсем был готовенький, ополоумел, когда вытащили.
Так в психушке в Гранте и сидит, вечно, говорят, мерзнет. До сих пор не согрелся. Теперь уже не согреется».
Мы одолели последний подъем, и под нами лежал в мишуре фонарей город. Мы так устали, что не было сил разговаривать, мы как будто падали, падали на золотую сетку улиц в ночное теплое бабье лето.
Рассказ Кэти
Октябрь 1950 г
Вся наша территория — вот она: с одного холма старый форт Грианан глядит на залив Фойл, на другом холме смотрит па залив Суилли ферма вражды, а между ними полуостров Инишховен, и Дерри плывет в тумане за Фойлом, а дальше вьется граница. Мы уходили с утра к Донеголу и к шести возвращались в город, как раз когда девчонки и женщины со швейной фабрики шли по домам под ручку, куда нарядней и говорливей мужчин, торчавших по перекресткам. Мы их задирали, они не желали вступать в разговоры с мелюзгой.
— Отвезите его домой в колясочке, ой, не могу! Мамочка заждалась!
— Отвяжись, карапуз! Где твой слюнявчик?
Мы в беспорядке отступали. Те, кто постарше, вспрыгнув на ходу в грузовик, повиснув на задней подножке автобуса, проносились мимо, свистали, выкрикивали имена девушек, имена ухажеров. Женщины скрывались в домах, и наступала вдруг пустота, воздух скудел, оголялся, куда-то девалась веселость. Дымы фабричных труб даже летом стояли в небе, и когда один загорался, сноп пламени развлекал глаз.
Кэти, мамина сестра, работала на этой фабрике Тилли и Хендерсона швеей. Она рано вышла замуж, раньше мамы. Ее единственной дочке Мейв было уже двадцать, она работала в газетном киоске. Муж Кэти, отец Мейв, исчез еще до рождения Мейв, Кэти была на первых месяцах беременности. Про это у нас особенно не говорили. Звали его Тони Макилени. Он уехал в Америку в 1926 году, вроде искать работу, разок-другой написал — и все. Ни с того ни с сего снялся с места; говорили, будто подался в Чикаго, там женился, народил детей, стал уважаемым человеком. А дочь собственную ни разу не навестил, даже ей не писал. Странно. Кэти никогда о нем не говорила. Как-то Лайем спросил про него у мамы, но она тряхнула его за плечо и велела больше не поминать в нашем доме это имя. «О Господи, — сказал тогда Лайем, — спросите и будет вам. О Господи»[5].
Кэти, в общем, была нам вроде второй матери. Я хотел, помнится, чтоб она почаще оставалась с нами, а родители бы вместе ходили в кино. Но они не ходили. Вообще никуда вместе не ходили — правда, куда им особенно было ходить, разве что в гости, на посиделки, как они это называли. А раньше они ходили? Я спрашивал Эйлис и Лайема, потому что они старше. Но они тоже такого не помнили. Чего удивительного? Им хорошо друг с дружкой. Все женатые люди так живут, сказала Эйлис. Да. Но мне все равно хотелось, чтоб они куда-то вместе пошли. Денег стоит, сказал Лайем. А у них нету. Вот почему.
Кэти не приходилось приглядывать за своими детьми, дочь уже выросла, и она была посвободней; даже на работу не ходила. Швейная фабрика за Крэйгевонским мостом поувольняла десятки женщин, когда началась безработица. О фабрике она уже и не думала. И стала чаще ходить к нам, отпускала маму наверх поспать, а сама возилась на кухне. Я замечал, что она все делает по-другому. Тратит больше угля, и огонь у нее ярче; ставит на плиту сковородку ручкой влево, а не вправо. Садится спиной к окну. Мама всегда лицом. «Ну вот, — она говорила, покончив с очередным делом. — Ну вот». Когда посылала меня в магазин, всегда путала, сколько чего купить.
— Господи, ну зачем четыре буханки? Одной хватит.
— Ты привыкла на двоих покупать, Кэти. А нас восемь человек.
— Да, — говорила она. — На двоих, только на двоих. Что правда, то правда.
Когда мы были поменьше, она нам рассказывала на ночь разные истории: про добрых и злых фей; или про матерей, у которых фея отбирает детишек, но всегда возвращает; про дома с привидениями; про мужей, избежавших опасности и воротившихся к жене и детям; про украденное золото; про несчастных богачей и про их чудных деток; про то, как, претерпев угрозы злых квартирных хозяев и полицейских, люди живут-поживают и добра наживают; про святых, которых жгут заживо на костре, а им хоть бы что; про бесов, хитрых и льстивых, которые ходят франтами и говорят как тонкие господа. И так она ловко умела разговаривать на разные голоса, что мы не страдали от полной почти непроходимости лабиринтом ветвящегося сюжета. Но мы подросли, и все это кончилось. Зато пошли другие истории — внизу, на кухне, если ее упросить и если нет рядом наших родителей. Их присутствие, я замечал, всегда было цензурой для творчества Кэти.