Эмиль Ажар - Псевдо
Я воплотился.
Я застыл, схватился, замер, схвачен, зажат. Да что там, я был. От страха у меня обычно все летит вверх тормашками. Сразу кораблекрушение и паника на борту, SOS, и нет спасательных шлюпок.
Он плавал рядом и цеплялся за мой рукав. И я видел, что ему так же страшно быть Ажаром, как мне — Павловичем. А поскольку мы оба боялись смерти, конца этому бздению видно не было.
Он трепыхался, пытался от меня отлепиться. Он так хотел выпутаться, что вокруг мелькало шесть его лап, три совершенно некомплектных крыла с миленькими чешуйками, в которых не было ничего человеческого, и крошечные розовые ужасно материнские соски, потому что все-таки, несмотря ни на что, он немножко мечтал о любви. Он пытался выкарабкаться, стать совсем другим, например крапчатой кувшинкой зоологического царства, но получалось у него не лучше, чем у меня, и как он ни твердил «да-да-да», получалось не смешней, чем у сюрреалистов. Хотя он точно был одним из них, и до упора, если так бывает, со всеми органами и элементами, чтоб больше мучиться. Максимальный шизофреник, генетического порядка, именем отца, и матери, и сына: из тех, что одним боком смердят, а другим пахнут мирром, и с расквашенных в кровь губ вдруг срывались стихи о любви, хотя, по идее, там должна была быть одна зверская агрессивность. Иногда ему удавалось, в сверхъестественном усилии, выкрикнуть правду, поменять рот на анус, но из того места, где в норме должно было быть одно дерьмо, колечками выходили, как у ловких курильщиков, святые нимбы, красота и жертвенность, которыми он тут же ловко прикрывал свои подлые поступки. Из предсмертных хрипов он творил шедевры, из зловонного дыхания — профессоров-лингвистов, от которых несет чем-то бессмертным, — хорошее слово, если бы им долгое время не вытирали задницу смерти. Единственное, что ему не удавалось у себя поменять, так это органы размножения, потому что вроде как нужно, чтоб все продолжалось, раз настоящего Автора нет.
Не получалось у Ажара прикинуться чайником, овощем, имяреком, водянистым местоимением — и перестать стыдиться себя и собственной лжи.
Кретин несчастный. Чем больше он старался не быть человеком, тем человечней становился.
* * *В эту ночь у меня были новые галлюцинации: я видел реальность, сильнейшее из галлюциногенных средств. Вынести это не было сил. У меня есть в больнице приятель, так ему, счастливчику, мерещатся то змеи, то крысы, то червяки или другие симпатичные штуки. А мне — только реальность. Я встал, зажег надежду, чтобы стало посветлее и не так правдиво. То есть спичку. Никогда не говорите правды. Я не стал зажигать свет, потому что он включается надолго, а спичка гаснет быстро, и сразу зажигаешь другую, и зажигается надежда, и каждый раз становится легче. В коробке спичек — пятьдесят миров, пятьдесят цивилизаций, значит, в пятьдесят раз больше надежды, чем у электрической лампочки. С первой спички галлюцинации исчезли, и я увидел Христа. Рядом с ним стоял Момо, еврейский арапчонок, Мохамед из золотой капли Гут Д'ор, — помните, «Вся жизнь впереди», проповедь расизма и антисемитизма, как писали те, кто неспособен отличить расизм и антисемитизм, потому что это их естественная воздушная среда обитания, а чем дышишь, то не нюхаешь. Мохамед, которого для франкозвучия зовут Момо, стоял рядом с евреем по имени Христос, уполномоченным по любви и спасению человечества нарочно для преследования евреев, потому что христианскую цивилизацию изобрел еврей, и христиане не могут простить этого евреям, потому что это их ко многому обязывает. Доказано же клиническими испытаниями, что христиане ненавидят евреев за то, что те сделали их христианами — с вытекающими отсюда обязанностями, соблюдать которые лень.
Момо стоял рядом с первым избранным евреем, оба смотрели на угасающую надежду, которая, как полагается, должна была обжечь им пальцы, но только на этот раз горела почему-то дольше обычной спички, ведь за нее болели двое, и для морального духа нашей команды так было лучше.
— Как считаешь, обожжет он себе пальцы? — спросил Момо, глядя на спичку.
— Нет, — сказал Христос с сильным русско-еврейским акцентом, хотя в Россию он не заглядывал с тех пор, как там появились психиатрические клиники. — Думаю, нет. Эта спичка не обожжет ему пальцы.
— Думаешь, погаснет раньше?
Еврей подергал себя за рыжую бороденку. Для пущего антисемитизма у него еще был горбатый нос.
— Ничего. Возьмет другую.
— Да та, которую он сейчас держит, — она-то его обожжет или нет? — спросил Момо.
— Она обожжет ему пальцы, только если погаснет раньше, — сказал Христос — он знал толк в надежде и в цивилизации и, кроме того, всегда держал про запас философию Талмуда.
— И потом, свечка горит, а пламя не растет.
Тут он засмеялся, потому что вспомнил, что евреев всегда обвиняли в ростовщичестве.
— А я думаю, что эта спичка сначала обожжет ему пальцы, а потом погаснет, — сказал Момо с логикой ребенка, который никогда не отстанет. — На что спорим?
— Нет, — сказал Христос твердо, потому что он был слабый человек и, как мог, сопротивлялся. — Я никогда не спорю. Вера не позволяет.
— Проиграть боишься, — сказал Момо, который был мусульманином, а в этом смысле христианином, буддистом и евреем.
— Плевать мне, проиграю или нет, — сказал Христос, с бельвильским акцентом, поскольку посещал Бельвиль из любви к бедности. — Я всегда проигрывал. Я рожден для проигрыша. Люблю проигрывать, всегда проигрываю, и в этом моя сила. Я слабый человек, вот почему я еще держусь. Чем больше я теряю, тем больше они дергаются. Я точу их изнутри, подтачиваю своей слабостью, У них от этого непрохождение совести. Не суй руки куда не надо, Момо, глупая это привычка, а то потом не знаешь, в чем ты виноват. Конечно, я проиграю — и что? После моей первой крупной неудачи обо мне две тысячи лет все говорят и никак не наговорятся.
Я не сводил глаз со спички. Я дрожал и обливался холодным потом. Реальность — самая страшная из галлюцинаций.
— А на что ты там спорил? — спросил Христос.
— На ножик, — быстро предложил Момо. — Спорю, потухнет до того, как он обожжет себе пальцы. По рукам?
— По глазам и по почкам, — сказал Христос. Он тоже любил хорошую шутку.
Спичка вот-вот должна была обжечь мне пальцы, и тогда снова всякие преступления, загрязнение окружающей среды, Бейрут и прицельное бомбометание. Но Христос посмотрел на спичку, и вдруг она стала в два-три раза длиннее и могла продержаться еще с добрую надежду минут.
— Эй, так не пойдет, — завопил Момо. — Я так не играю, опять ты принялся творить чудеса!
— Хи-хи-хи, — засмеялся Христос, который мог себе иногда позволить, учитывая все гадости, которые серьезные люди делали ему две тысячи лет подряд. — Знай, как спорить со мной.
Он серьезно посмотрел на меня.
— А вы будете знать, как твердо во что-то верить! — сказал он мне и исчез, как каждый раз, когда была надежда.
Это меня немного успокоило, я перестал быть галлюциногенным и видеть реальность, я видел стол, стул, рутину, все было так похоже на что-то такое-этакое, ну, словом, все путем, чего там.
* * *Однако ситуация была по-прежнему нелегкая, потому что если госпожа Ивонн Баби жила в гостинице и только на следующее утро собиралась начать убеждаться в моем существовании, то госпожа Симон Галлимар жила вместе с нами в домике, и Анни очень боялась, что она все равно о чем-нибудь догадается. И правда, мне никогда не удавалось как бы вроде что-то изображать по восемь часов в день, по сорок часов в неделю, плюс два часа туда, два часа обратно от работы до дома, — мне просто хотелось выть.
Но пока все как-то обходилось, и тут случилась совершенно неожиданная история с делегацией из Кагора.
У меня не было проблем с муниципалитетом этого города, в нем любят держать на улицах одного-двух психов, чтобы видели: город не чужд культуре.
На следующий день в два часа залаял сенбернар, зазвенел звонок, и Анни пошла открывать. Потом вернулась, вся бледная, потому что было с чего.
— Там делегация кагорского муниципалитета — спрашивают тебя, — сказала она.
— Не может быть, — сказал я.
— Послушай, Поль…
Она назвала меня настоящим именем. Это был условный знак. Опознание личности. Сигнал опасности.
— Здесь? В Копенгагене? Да что им от меня надо, черт побери?
— Может, просто оштрафуют? — слабым голосом спросила она. — Помнишь, ты написал прямо на улице Республики?
— Не могли они приехать в Копенгаген только потому, что я у них там писал. Конечно, для Кагора это событие, но все же… Ладно, пусть входят.
Они поднялись в дом. Их было трое, и все заместители мэра. У них был потрясенный вид. То ли их так взволновала встреча со мной, то ли что другое. Первый вице-мэр сказал:
— Господин Ажар — позвольте вас так называть…