Владимир Корнилов - Демобилизация
«…Пользы от меня, как от техника, — никакой. Условий для научной работы — тоже никаких. Мы живем весьма скученно (впятером в проходной комнате), и вечером, когда выпадают свободные минуты, заниматься очень трудно, так как у четырех моих товарищей по комнате свои склонности в плане использования свободного времени. Кроме того, книг, нужных мне для занятий историей, нет ни в части, ни в близлежащих городках и поселках. А ездить в Москву в Библиотеку им. В. И. Ленина я не имею физической возможности. Даже для подготовки реферата мне пришлось использовать очередной отпуск.»
(«Может, зря? Да нет, проверять вряд ли будут. Скажу, что Алешка мне на Кавказе помогал. На пляже!» — усмехнулся он и перешел к главному, оставленному напоследок вранью.)
«…В пользу моего увольнения имеется еще одно, немаловажное обстоятельство: моя невеста учится в Москве в аспирантуре…»
(Шмаляй, шмаляй, — подбодрял себя. — Невеста — не жена, штампа в удостоверении не оставляет…»)
«…в конце года она заканчивает аспирантуру, но пожениться мы, по-видимому, не сможем, так как жить нам всё равно придется врозь. В пределах части моя будущая жена работы найти не сможет, а забрать ее в часть, чтобы после 18-летней учебы она сидела дома сложа руки, я не имею никакого морального права.
Учитывая все вышеизложенное, прошу Вас помочь мне в увольнении из рядов Советской Армии.
Техник-лейтенант (Курчев)О себе сообщаю:
Курчев Борис Кузьмич, 1928 г. рождения, окончил в 1950 г. исторический факультет Педагогического института. По окончании института был призван в ряды Советской Армии. Служил год в батарее младших лейтенантов запаса, а затем был направлен на краткосрочные технические курсы, по окончании которых (декабрь 1952 г.) в звании техника-лейтенанта был послан в в/ч…, где и служу в настоящее время».
— А, чёрт с вами, трус в карты не играет! — петушился за столом Федька. — Мизер!
— Дризер! На второй руке? — осведомился Морев.
— Один хрен, в долг, — отмахнулся Федька.
— Сегодня сосчитаемся, — пробасил обстоятельный Секачёв.
— Жалко мне тебя, парень, — вздохнул Гришка.
— Смотреть даже не хочу, — и положив на стол карты, он повернулся к стучавшему на машинке Борису.
— Ну как, готово?
— Для кесаря — да, а Богу, боюсь, не успею.
Курчев поглядел в окно, за которым то ли уж чересчур быстро темнело, то ли солнце куда-то спряталось.
— А ты шмаляй. Все равно начфина нет.
— Всего триста наверх, Григорий Степанович. Зря ты его пугал, подчеркнуто зевнул Секачёв.
— Курочка по зернышку, лысый по червонцу, — съязвил Морев.
— Уеду, не играй с ним, Федя, — вздохнул Гришка. — За год он с тебя целого «Москвича» слупит.
— Слупишь, как же, — усмехнулся Секачёв. — Тут на одну передачу за зиму не навистуешь.
У него сидел отец, сапожник, унесший с обувной фабрики пять метров хрома, и Ванька каждый месяц отсылал домой половину жалованья.
— Жми на Ращупкина, поможет, — сказал разомлевший Гришка.
— Карты возьми, Григорий Степанович, — сказал сдававший Секачёв. — Не до меня теперь Журавлю. Вон снайпер ему удружил, — скривился Ванька, которому не хотелось действовать через начальство. Дурак-отец, нашел время воровать. Нужно было до сталинской смерти. По амнистии бы вышел. А теперь сиди-жди, пока кто-нибудь еще перекувырнется. Секачёву не хотелось обращаться к начальству, потому что таких офицеров, как он, с полным училищем, в полку было меньше десятка и Академия светила как раз ему, Ваньке Секачёву. В этом деле отец здорово поднапортил, и Академия могла накрыться. Но домой деньги Ванька слал честно и, если бы удалось добиться переследствия и пришлось бы заново брать защитника, выслал бы вообще всё, что имел, только теперь стоило уже брать хорошего, настоящего адвоката, который не только сам бы взял сверх положенного, но и судье передать взялся. Гришка врал, что таких защитников сколько угодно, и потому Секачёв охотно слушал Гришку, показывал ему все письма из дому и даже величал вроде бы в шутку, а на самом деле почтительно — Григорием Степановичем.
Зажимая карты в левой руке, а правой аккуратно записывая на другом листке, сколько у него уже набрано чистых денег против каждого играющего (что, в общем, некрасиво, потому что преферанс — игра комбинационная и играют в нее не ради выигрыша), он, как всегда, был серьезен, но одновременно грустен. Без Григория Степановича жизнь в полку будет уже не та. И преферанс не тот, хоть и проигрывал Гришка не много. Главными фраерами были Павлов и Курчев. А споря про жизнь, вот, скажем, про тот же ворованный хром, который отцу позарез нужен — и не для пьянки, а для дела шить соседским девкам туфли, они рассуждали, ну, прямо, как юные пионеры: что ж, украл — значит сиди. Будто он для собственной радости воровал и будто мог кормить семью на свою получку.
Глядя на склонившегося над тумбочкой Курчева, отчаянно колошматившего по машинке, словно не он, а полк заплатил за нее полторы косых, Ванька Секачёв с ужасом думал: «Неужели они все там наверху, которые образованные, такие дурни? Да я бы такому на своем дворе гальюн рыть не доверил. Идиот, в воздух пулял. Ничего, батя ему правду покажет. Батя сам образованный, с поплавком. Только поплавок на кителе висит, а не на глазу. Свет эта хреновина бате не застит».
12
— Ты чего, пидер, несешь, — рассердился он на Федьку. — Видишь, я крести кидаю.
— Не плачь, не корову… — отмахнулся тот и опять пронес вистовую карту.
Зажгли верхний свет. Пришел из караула парторг Волхов, покачал головой в сторону Курчева — тот, не отрываясь, печатал, — постоял над играющими, силясь в который раз понять смысл мудреной игры, вздохнул:
— Ну и накурили, — и пошел назад в караулку.
Подходило время смены. Начфина и, соответственно, Ращупкина — не было. Володька Залетаев давно храпел, прикрывшись второй, курчевской подушкой. Молодой, двадцати одного года, он вообще горазд был спать, а теперь от Зинкиной любви осунулся и спал всюду: в «овощехранилище», в КПП на дежурстве, даже на политзанятиях, а тут — под стрекот машинки и реплики преферансистов — и сам Бог велел.
— Эй, лёдчик, — толкнул спящего сидевший с его стороны Морев. Летчик послушно повернулся к окну, но храпа не убавил. — То-то, — хмыкнул Игорь Морев и сбросил карту.
Он играл без интереса, никогда не проигрывая, вовсе не зарясь на чужие висты. Он был какой-то вечно сонный, по-видимому неумный, хотя очевидных глупостей никогда не совершал. Для Бориса он был загадкой, потому что никак нельзя было определить, что же в Мореве главное, чего он хочет, куда гнет, надеется на что. Схватив два года назад, сразу по окончании училища, невеселую болезнь, он до сих пор мучался, во всяком случае жаловался на рези, ныл — и никак нельзя было понять — всерьез это или для красного словца, или просто, чтоб на будущее не сглазить… Курчев подозревал, что тут одна мнительность и никакого триппера Морев вообще не хватал. Пил Морев не больше других, хотя и не меньше, на машину не копил, лишней пары брюк не покупал. Помогать ему никому не надо было, потому что мать и тетка в Петрозаводске как-то сводили концы с концами, имели, кажется, собственный дом с участком и еще где-то служили. В Москву Морев выбирался редко, обыкновенно, даже не доезжая до центра, оседал в окраинных столовках или пивных. Он был хорош лицом, выглядел даже моложе своих двадцати четырех, но как будто ни черта в жизни не хотел, никуда не стремился, даже в светившую ему радиоакадемию. С девками после того обидного (реального или выдуманного) случая он, сколько знал Борис, не слишком заигрывал. Словом, это был не лейтенант, а сплошное чёрт возьми! — и Курчев, теряясь в догадках и сомнениях, все подбирал к нему ключи, надеясь написать небольшую, страниц в двадцать работу об Игоре Олеговиче Мореве, странном, ничего не желающем молодом офицере. Это было куда интересней заканчиваемого реферата, который с каждой страницей тускнел, черствел и уже вызывал тошноту, как съеденный на другой день засохший завтрак.
Теперь, после выстрела, Борис видел, как надо было его написать. Надо было делить мир не на начальство и неначальство, как было в реферате, а на единицу и множество. Выстрел, оттолкнувший от Курчева офицеров, был, как гром небесный, как 22 июня 41 года, как всё, грозное и реальное, что переворачивает действительность с головы на ноги и показывает ее такой, как есть. Если в реферате между, строк рассматривались два сознания начальственное и подчиненное, то теперь хотелось проводить разграничение вовсе под другим градусом.
«Истина одна? — размышлял Борис, машинально перепечатывая тетрадный текст. — Хрена с два! Никому она не нужна, истина. То есть нужна, но уже в следующую очередь. Сначала — удобство и безопасность. Все знают, что впятером бить одного нехорошо и подло. Но поскольку этот один не ты, а некто, да еще чужак, да еще козел, способный поманить всё стадо, то чёрт с ним, пусть вдарят!.. Конечно, лучше бы без кровянки, но поскольку уже пустили, так чего зря болтать… Пустили и ладно. Выставлять напоказ нечего. Конечно, можно было бы наказать по уставу, дать там «губы» или кучу нарядов, но это хлопотно да и как-то не того… Наверху скажут — без наказания с людьми справиться не можете? Только принуждение, а где убеждение? А юшка — действенное средство. Свои же и наказали. Но сорвалось… И вот из-за того весь полк, от буфетчицы Зинки до начштаба, встал против одного Курчева, потому что Курчев — тоже чужак. Курчев только ждет лыжи навострить… Что ж, и вправду жду. А не ждал бы, не шмалял в воздух… В аспирантуре не шмалял бы. Вон сколько цитат понабрал…» — и он с неодобрением поглядел в тетрадь, где текст уже шел не сплошняком, а с большими пропусками.