Журнал «Новый Мир» - Новый Мир. № 10, 2000
Почему дед так поступил, истолковывалось всеми причастными к дачной истории персонажами по-разному; вспоминались, например, времена середины пятидесятых, когда отец основатель священных купавинских камней привел свою молодую и несмышленую дочь на неосвоенный участок с кочками и лягушками и горделиво заявил: «Здесь будет город заложен», — а легкомысленная студентка, ради которой все и было затеяно, лишь повела плечиком, озабоченная совсем иными думками, зато куда серьезнее к земельной затее отнесся ее старший брат и одолжил скуповатому родителю на строительство дома две тысячи старыми, что и дало ему право в Купавне жить и работать. И хотя из-за неожиданного и коварного дедова решения внешне ничего не переменилось и новая хозяйка не торопилась устанавливать свои порядки, предусмотрительная бабушка на всякий случай сочинила и заверила в правлении товарищества с юридической точки зрения сомнительную, но все же защищавшую интересы старшего сына бумагу, благословила его на строительство собственного домика и на время сумела пригасить взметнувшийся пламень родовой вражды.
Ничего этого Колюня, разумеется, знать не мог, сама же так и оставшаяся беспечной маменька оправдывалась и говорила, что отца ни о чем не просила и не нужна ей эта дача, и вообще пусть все идет, как шло, потому что настоящая владычица здесь все равно бабушка и все будет согласно ее воле до скончания века. Потом она отправлялась кататься на стареньком дамском велосипеде и купалась в тихом и теплом вечернем озере, хорошенько ужинала, рано ложилась спать на раскладушке под ближней яблоней и рано утром под неодобрительные взгляды соседей уезжала в Москву.
Бродяжья и легкомысленная, вовсе не хитрая, как полагали недоверчивые братья и их сторожкие жены, простодушная душа ее не лежала ни к даче, ни к земле, за детей она не волновалась никогда, зная, что с бабкой будет надежнее, и, случись ей выйти замуж не за такого строгого и правильного человека, каким был Колюнин папа, Бог знает как сложилась бы жизнь Колюниной матушки. Однако сотрудник ответственной партийной газеты, искренний агитатор и пропагандист, ее удерживал, и необузданная энергия его супружницы — кровь от крови своего предприимчивого и безалаберного отца — уходила в средние школы Пролетарского района, где она преподавала русский язык и литературу, вдохновенно проводила родительские собрания и назидательно твердила сидевшим за партами взрослым людям, словно малым детям: ребенок учится тому, что видит у себя в дому, — а еще конфликтовала с завучами и директорами, ездила с учениками по пушкинским, лермонтовским, тургеневским, некрасовским, тютчевским, толстовским, чеховским, блоковским и Бог весть каким еще местам, занималась постановкой поэтических композиций под названием «Учитесь видеть и понимать прекрасное!», всякий раз заставляя участвовать в них Колюню и декламировать стихи очередного юбиляра.
Они остались в его памяти, эти вечера, подвижница мама с красивой прической и золотым медальоном-часами на груди, ее притворно-послушные ученики, мартовские путешествия вместе с ними в плацкартных вагонах на дальних поездах, обеды в столовых и кафе провинциальных среднерусских и южных курортных городов, ночевки на матах в физкультурных залах чужих школ, где взрослые дети чувствовали себя рядом с маленьким учительским сыном неловко, и такую же неловкость испытывал он, зеленая громоздкая гора Машук, у подножия которой был убит Лермонтов, домик над Соротью, яркая, совсем-совсем ранняя Карабиха, Углич, заволжское Щелыково, Ясная Поляна, белый город Севастополь с каменоломнями в пригороде, красивыми военными кораблями, на одном из которых школьников накормили сытным обедом, диорама, аквариум и рассказы о крымской войне, алупкинский дворец, Бахчисарай, Гурзуф и чеховский домик в Ялте.
Это было продолжением уроков, во всем присутствовал элемент нравоучительности — и Колюне казалось, что он окружен, обложен, взят на абордаж утвержденными школьной программой классиками русской литературы, их книгами, которые по малолетству не читал, портретами, фотографиями, мемуарами и присутствием на территории страны повсюду, кроме разве Купавны, и раньше прочих слов он выучил: Белинский, Гоголь, Чернышевский, Добролюбов, Некрасов…
Белинский был особенно любим…Молясь твоей многострадальной тени,Учитель! Перед именем твоимПозволь смиренно преклонить колени, —
повторяла нараспев поэтичная матушка, когда мыла в квартире пол или мокрой газетой оттирала по весне пыльные окна — то была ее едва ли не единственная обязанность по дому — и завораживала, гипнотизировала и заговаривала детское сознание, навсегда отрезая послушному сыну губительные пути в геенну жизненного постмодернизма и шутовских экспериментов и благословляя его на служение отечественной народолюбивой идее.
Мама была учительницей, а Колюня — учеником, и этим было все сказано. Мальчику нельзя было делать в школе ничего из того, что разрешалось другим детям, — ни прогуливать уроки, ни дерзить учителям, ни отлынивать от общественной работы и сбора металлолома, его беспощадно преследовали за тройки по английскому, русскому и алгебре, он должен был собирать деньги девочкам на подарки к Восьмому марта и ехать закупать в «Детский мир» дурацкие игрушки в виде дешевых кукол или резиновых ежиков, а если денег не хватало или кто-то из мальчиков их не сдавал, то мама доплачивала из своего кармана и не говорила, что не хватает на сахар и хлеб; из него лепили примерного ребенка и радовались легкой удаче, и никто не подозревал, что, не решаясь поднять бунт и восстать, он таит в душе обиду и злость, тихо ненавидя и школу, и учителей, и девочек, и Восьмое марта, и Бог весть куда только эта ненависть могла его завести, когда бы не те три вольных месяца, что он был ото всего свободен и предоставлен сам себе.
Только однажды образцовое дитя не выдержало и посреди учебного года, устав ждать лета, взбунтовалось против учительницы английского языка, пожилой, одинокой и очень чистоплотной женщины с простым деревенским лицом, которая по дидактическим соображениям не произносила в классе ни слова по-русски и, казалось, вообще не умела на Колюнином языке говорить, но зато заставляла учеников после уроков убирать свой маленький кабинет на пятом этаже, куда с таким трудом поднималась. Они не были обязаны это делать, у них был свой класс для уборки и другой классный руководитель, к тому же англичанка была женщиной по-английски въедливой и на ненависти к пылинкам и соринкам помешанной, так что чистка помещения затягивалась на полчаса, дети тихо роптали, но не смели протестовать, и тогда не слишком приученный в своем женском царстве к домашнему труду белоручка, но при этом борец за справедливость, маленький и глупый купавинец подбил одноклассников всем вместе отказаться от незаслуженного бремени. Однако когда в полном молчании и почти без ошибок он старательно изложил требования всей группы, те, кто еще минуту назад его поддерживали, опустили головы и притихли, и тогда разгневанная, онемевшая и ожидавшая от кого угодно, но только не от учительского сына неповиновения яростно-диккенсовская missis Анастасия Александровна Глинская азиатски-грубо вызвала в школу Колюниных родителей.
Лучше бы упала в ванной вместо тазов китайская бомба! Бунт был подавлен безжалостно обоими родителями — подавлен до захлебывающихся слез и такой горечи, такого одиночества, каких Колюня даже не мог вообразить себе. Его заставили признать неправоту и публично покаяться на языке родных осин, он сделал это через силу, но с того момента в жизни мальчика что-то хрустнуло, как если бы перекатилась через него стальная труба и случилось непоправимое, оставшееся с ним навсегда, отчего, быть может, не могла уберечь ни Купавна, ни единственно сочувствовавшая ему, но не смевшая открыто перечить дочери и зятю бабушка.
А еще, сколько помнил себя Колюня, замученная теснотой их жилища матушка вдохновенно занималась обменом квартиры, чему посвящала свой обычный досуг, так что с детства детей окружали кипы бюллетеней по обмену жилой площади, над которыми словесница склонялась, как над тетрадями, и ручкой подчеркивала возможные варианты; до детей доносились телефонные разговоры и хорошо поставленный материнский голос: изолированные комнаты двадцать и четырнадцать, потолки два восемьдесят, кухня восемь, кирпичные стены, пять минут пешком до метро и — наконец пониженным, печальным голосом — этаж первый, но высокий.
Только какой же он был высокий, когда изредка, болея и сидя у окна, Колюня видел лица прохожих, а однажды сломался дверной замок и они с сестрой пролезли в квартиру с улицы, подцепив пряжкой ремня шпингалет, и — были же времена! — никто из прохожих не обратил на пробиравшихся в квартиру детей внимания?