Чарльз Сноу - Поиски
Неожиданно он сказал:
— Так вот, значит, что представляют собой твои ученые.
Эти слова вывели меня из задумчивости.
— Ну да, — ответил я, — такие они и есть.
Я улыбался. Я был счастлив.
— А Остин, конечно, великий ученый? — спросил Хант.
— Да, — ответил я.
— Он к тому же еще очень глуп, — сказал Хант. — Очень глуп. И завидует своим талантливым молодым ученикам, — добавил он.
Я почувствовал себя уязвленным.
— Откуда ты это взял, черт побери?
Хант остановился. На его лице промелькнула улыбка.
— А разве ты со мной не согласен? — спросил он.
Меня возмутили слова Ханта. Я знал, что мозги у него ворочаются гораздо медленнее, чем у меня, но кое в чем он разбирался значительно быстрее и правильнее. Честно говоря, я не мог до конца понять Остина. Я не, забыл, в каком восторге слушал я его первую лекцию. В глубине моего сознания жило восхищение им. Но я припоминал кое-какие факты из того, что мне говорили о нем и что я замечал сам, — его стычки с младшими сотрудниками, напыщенную самовлюбленность, проявлявшуюся временами в его лекциях, сформулированную им однажды мысль о тройственном согласии христианской религии, консервативной партии и науки.
— Ты преувеличиваешь, но, может быть, кое в чем ты и прав, — нехотя сказал я.
— И это кое-что довольно неприятное, — заметил Хант.
Мы свернули в переулок и взяли в киоске по сандвичу. Мы ели и разговаривали.
— Понимаешь, — говорил Хант, — эта ваша наука выходит за рамки шуток. За рамки всей этой шериффовой болтовни. Вы обретаете силу, это совершенно очевидно. В общем, я думаю, что это хорошо, хотя и не вижу, почему нужно поднимать такой шум по этому поводу. Но когда я вижу людей, в чьих руках эта сила… — Он задумчиво пожевал губами. — Вроде сегодняшних…
— Они не типичны, — запротестовал я.
Он продолжал:
— Людей, которые держат силу в своих руках. Посмотри на них. Они не такие, как ты, Артур. В их взглядах нет широты. Их кругозор бесконечно уже кругозора рядового обывателя. Возьми хотя бы твоего Остина. Они похожи на умных детишек, которые умеют обращаться с заводными игрушками.
— Это несправедливо, — сказал я.
— Это гораздо справедливее, чем нарисованная тобой картина: несколько ярких, блестящих умов, а остальное — мрак и невежество.
Я задумался на мгновение.
— Даже если ты и прав, — начал я, — а ты, конечно, не прав, — это ничего не меняет. Я хочу сказать, что для меня важнейшими вещами являются не последний образец искусственного шелка или скорость движения самолета. Ты должен знать, что я сыт по горло чудесами техники. Чарльз может восхищаться ими, но меня это не трогает. Меня совершенно не трогает, если Остин ничего не читает, кроме детективных романов, и бьет свою жену, — если она так глупа, как выглядит, это, может быть, не так уж плохо. Все это не имеет никакого значения, понимаешь? Имеет значение только одно — ох, как трудно это объяснить! — в самой науке есть что-то такое; что толкает человека вперед. Что-то гораздо более значительное, чем грошовые трюки и люди, которые этим трюкачеством занимаются. Это… это… это звучит очень по-шериффовски, но это в какой-то мере вопрос постепенного познания Истины.
— Все это только слова, — сказал. Хант, — у вас нет монополии на истину.
— В некотором роде, я думаю, есть.
Хант улыбнулся, несколько раздраженный.
— Господи боже мой, ты так же самонадеян, как и другие. Откуда у вас такая монополия?
Я ответил быстро, этот вопрос был у меня тщательно продуман:
— Мы ставим опыты, получаем результаты и делаем предположение, что должна существовать такая штука, как атомы. Тогда мы идем дальше: если наше предположение об атомах правильно, то какие-то опыты должны дать определенные результаты. Мы ставим новые опыты, и результат подтверждает наши выводы.
Хант помолчал.
— Ваши атомы — это только догадка, которая подтверждается. Это не истина.
— Раз догадка подтверждается, значит, это истина.
Он нетерпеливо потер щеку.
— Мы сейчас просто жонглируем словами. Что в этом толку? Но я не вижу, почему нужно превращать науку в какую-то страсть.
— Предложи что-нибудь получше, — улыбнулся я.
— Я должен сначала сам во всем разобраться, — сказал он. — Но у тебя, Артур, есть воображение, ты даже чуток к людям, когда этому не мешает твоя наука, как же ты можешь посвятить свою душу и тело чему-то столь абсурдно нереальному?
— Нереальному! По-твоему, звезды и атомы нереальны? Как ты не можешь понять, — говорил я, — что для меня атомы в кристалле более реальны, чем газовый свет, мерцающий над этим прилавком, или вон та улыбающаяся женщина возле фонарного столба, или все эти запахи и шумы жизни? Как ты не можешь понять, что атомы в кристалле для меня более реальны, чем что бы то ни было другое?
5Хант вернулся к этому спору при несколько странных обстоятельствах.
Мы втроем были на танцах в колледже, а после этого Шерифф уговорил двух девушек отправиться с нами на квартиру к Ханту и устроить там ночное чаепитие. Мы все немного смущались, а Хант в качестве хозяина чувствовал себя еще более неловко, чем обычно. Я наблюдал за тем, как Шерифф, со своей обычной улыбкой, словно посмеиваясь над самим собой, тихо беседует с девушкой, сидевшей рядом с ним на диване. Ее звали Мона; кажется, имя ее я узнал много позже. Хант в начале вечера танцевал с ней, похоже было, что она ему нравится, но потом ею прочно овладел Шерифф. Я видел, как Хант зашел в буфет, где они уединились, постоял минуту перед ними, а потом вышел и стал танцевать с какой-то первой попавшейся девицей. У Моны была нежная кожа, и она смотрела на Шериффа большими внимательными глазами. Тем не менее я не мог понять, как она могла понравиться кому-либо из двух моих друзей.
Мы втроем немало говорили между собой о проблемах пола. Мы были людьми своего поколения, и эти вопросы казались нам очень простыми, временами слишком простыми даже для нас. Мы предполагали, что у нас будут женщины, и немало женщин, что все это будет очень приятно и в порядке вещей и, надоев друг другу, мы будем расставаться без слез и без обид. Эти отношения будут строиться исключительно на чувственной основе (это была наша формула) для обеих сторон, и наши женщины будут пользоваться такой же свободой и таким же правом смены партнеров, как и мы.
В отношении настоящего мы все трое были благоразумно сдержанны. Иногда Шерифф отпускал туманные намеки. Они весьма возбуждали мое любопытство. В двадцать лет меня больше интересовали факты, чем люди; для меня было гораздо важнее знать, действительно ли у Шериффа были связи с женщинами, чем что представляет собой сам Шерифф. Поэтому я пытался сопоставить его внезапные исчезновения, таинственные намеки и те случаи, когда я встречал его с женщинами. Так же разжигал мое любопытство и Хант, если вечером он не присоединялся к нам, никак не объясняя своего отсутствия.
Сейчас, наблюдая, как Шерифф очаровывает Мону, а Хант робко подает ей чай, я гадал, чем она их пленила. Мои раздумья прервала вторая девушка.
— Знаете, — сказала она, — а ведь все были бы шокированы, если бы узнали, что мы встречаем рассвет в комнате у мужчин.
Я посмотрел в окно и в просвете между домами увидел, что небо посветлело и приобрело холодно-желтую окраску; я улыбнулся Одри, которую мне полагалось занимать, пока мои друзья состязаются около ее подруги. Ей только исполнилось девятнадцать, и в том, как она двигалась и откидывала назад свои рыжие волосы, чувствовалась небрежная юная неловкость. В ее манере говорить проявлялась самоуверенность и жизнерадостность.
— Если бы они видели это собственными глазами, они не были бы шокированы, — сказал я. — Вот взгляните!
Действительно, утро было холодное, и все мы, даже Шерифф и Мона, сидели друг от друга на вполне приличном расстоянии.
— Ну, это же другое дело, — сказала Одри.
— Другое дело! И это все, что вы можете сказать, — смеясь, повернулся к ней Шерифф. — Вы боитесь признаться, что вы взволнованы! Чем же вы лучше тех, кого вы хотите шокировать! Мы должны быть взволнованы всем, что мы делаем, — он хихикнул, — и посмеиваться над собой из-за того, что нас это возбуждает.
— А вы возбуждаетесь? — спросила, улыбаясь, Мона.
Я все больше удивлялся, что она может нравиться им.
— Конечно, — ответил он.
— И что же вас возбуждает больше всего? — спросила Мона.
Хант вступил в разговор:
— Этих двух молодых людей больше всего на свете возбуждает наука.
Мона спросила у Шериффа:
— Неужели правда?
Хант запнулся, а потом сказал:
— Они вам не поверят, если вы им скажете, что человеческая личность должна быть на первом месте.
Шерифф быстро вмешался: