Марта Кетро - Мартовские коты. Сборник
Как две тени, коты неслышно возникают возле нас. Друг бродит вокруг стола, назойливо и пронзительно клянчит. Он встает на задние лапы и, опираясь мне на колено, заглядывает в глаза своими зелеными и хитрющими глазищами. Он легонько выпускает когти мне в колено, а сам искоса поглядывает на мою тарелку. Дымок сидит в сторонке и с напускным безразличием умывается, украдкой наблюдая за бабушкой. Друг запрыгивает на качалку и утыкается влажным и теплым носом в мой нос. Бабушке все это надоедает: соседские и вообще какие-либо другие коты быстро выводят ее из себя. Она хлопает в ладоши, шикает и, торжествуя, поглядывает вслед двум серым попрошайкам, которые убегают, не урвав ни крошки с праздничного стола.
Мы пьем из чашек, каждая из которых принадлежит к разным сервизам. Чай, даже из пакетиков, заваренный колодезной водой, кажется бархатно-горьковатым, пробуждающим, как будто к нему подмешано милинское небо. Бабушка прихлебывает горячий чай и по-купечески протягивает его через кусочек сахара. Вокруг нарастают гул и жар, а здесь, во дворе, под деревьями, прохладно и даже немного сыро – наш старый деревенский дом, помнящий еще прабабушку, находится в низине. В комнатах с невысокими потолками и маленькими приземистыми окнами царят прохлада и полумрак. Несмотря на недавний ремонт, запахи старины, земли, плесени и печки иногда вдруг просыпаются и начинают кружить вместе со сквозняками. А ночью тут и там из тишины, между фанерными стенами возникает упорное шуршание, раздается пугливый звук мышиного ужина. Из глубины старого дивана слышны осторожные перебежки проживающего там семейства. Это совершенно неудивительно, учитывая натянутые отношения бабушки с соседскими котами.
К тому времени, когда мы перешли к торту, то есть, собственно, начали отмечать бабушкин праздник, с трех разных сторон в беседу ворвались завывания газонокосилок. Это, не отставая друг от друга, соседи выстригали лютики, одуванчики, клевер и подорожник на лужайках перед старыми деревенскими домами, где когда-то бродили куры. Соседям казалось, что бобрик сорных трав имеет сходство с газонами из журналов про красивую жизнь.
Сегодня бабушкин день, поэтому она предается воспоминаниям, а мы, устроившись поудобнее, слушаем. А еще перемигиваемся, хрустим вафельным тортом, раскачиваемся, отчего качалка заунывно скрипит. Все это выводит бабушку из себя, она командует прекратить. Ей хочется рассказывать торжественно, в полной тишине, и в ее глазах горят нетерпеливые задорные огоньки. Вот она отодвинула чашку в сторону, уютно нахохлилась, оперлась на локти и неторопливо начала. Иногда на выцветший бледно-голубой тент, у нас над головами, падают недозрелые яблоки и рано пожелтелые листики старой антоновки.
Бабушкины истории я слышала сотню раз. Я знаю наизусть, что в сорок третьем году она окончила медицинское училище и тут же была распределена в госпиталь № 3376 операционной сестрой. Он располагался на окраине небольшого молдавского городка, в здании школы из бурого кирпича. В классах истории, математики и географии, где совсем недавно по доске скрипел мел и в проходах между партами на переменах бегали первоклассники, теперь рядами стояли койки, на которых стонали раненые. А в соседнем классе могла находиться операционная. Раненых привозили с фронта в маленьких пыхтящих автобусах, оборудованных под санитарные машины. В школьных коридорах, озаренных солнцем сквозь окна с белыми бумажными крестами, теперь пахло хлоркой, ментолом и карболкой. А весной за окнами цвела в саду черемуха, позже – вишневые, абрикосовые и персиковые деревья. Ветер осыпал подоконники белыми лепестками, а на лестницах, в кабинетах и классах школы-госпиталя белели халатики медсестер. Девушки бегали по этажам с капельницами, градусниками и шприцами, что-то всегда бренчало и позвякивало в их руках. Медикаментов, даже самых простых и необходимых, не хватало, ближе к концу войны прижился негласный метод лечения: ампутировав конечность, рану оставляли загнивать, чтобы разводившиеся под бинтами черви помогли культе зарубцеваться. От рассказов о госпитале мне всегда делалось не по себе. Я представляю стоны, запах крови и гноя, крики, бледные, землистые лица, духоту и суету, звук рвущегося бинта и холодный, устрашающий перестук инструментов в операционной. А еще спинку койки с поникшей гимнастеркой и прислоненный к стене костыль. Бабушка же, напротив, вспоминая госпиталь, как будто начинает мерцать, а ее маленькие и мутные глаза становятся ярко-голубыми, в цвет неба.
– Нам, медсестрам, санитарочкам и было-то лет по девятнадцать... И все, как на подбор: румяные, кровь с молоком. Не то, что вы сейчас, – гордо, с вызовом уточняет бабушка. – Мы были невысокие, пышногрудые, с длинными толстыми косами. Косметики тогда не было, а мы и без нее были красавицы, у нас все было свое: и румянец, и черные брови, и ресницы... Над нами истребители летали, а нам назло жить хотелось. Целый день бегали, ставили капельницы, кололи, перевязывали, промывали раны... И ничего, не уставали.
Раненые, с пулями в плечах, с вывороченными ключицами, с разодранными ногами, рассеченными лицами, с животами, вспоротыми осколками снарядов, лежали на койках. В горячке, в бреду, контуженные, они продолжали слышать пулеметные очереди, свист снарядов и взрывы. Им было трудно пошевелиться, они постанывали, что-то бормотали и завороженно прислушивались к отзвукам войны у себя в головах. Некоторые, слабея, уходили туда: в дым, в свист, в гвалт, в окопы, в свой последний бой. И утром санитары выносили их из палаты на носилках, укрыв с головой белой простыней. Но некоторые, почти уже ушедшие в серый бесконечный бой, вдруг слышали теплый грудной женский голос, произносящий их имена. И марля, смоченная чем-то холодным, ложилась на их пылающие лбы. Они открывали глаза и видели плывущий к дверному проему белый халатик. Его провожали взглядом и мысленно двигались за ним по коридору, стараясь дотянуться рукой. Постепенно в их головах смолкали звуки пулеметных очередей, и они окончательно вырывались оттуда, с войны.
Первые дни они лежали бледные и ослабевшие, почти не моргая, смотрели в потолок, но едва возвращались силы, они принимались ловить взгляды пробегающих мимо медсестер, окликали их, выспрашивая имена, брали маленькие горячие ручки в свои шершавые ладони. Поэтому золотистые огоньки сверкают в бабушкиных глазах: помимо боли, запаха хлорки, носилок, с прикрытыми белым телами, госпиталь был окутан солнцем, нежностью, предчувствием любви. И часто в саду, в сумерках, виднелись два силуэта: один пониже, прижавшийся к стволу старой черемухи, другой повыше, опирающийся на костыль. И, несмотря на войну, стрекотали цикады, в листве сирени сновал ветер и, призывая друг друга, пели птицы.
Раненые шли на поправку и с вещмешками на плечах уезжали – кто на фронт, кто в запас. А на опустевшие койки на носилках приносили других. От некоторых, покинувших госпиталь, приходили письма, а от иных не было ни весточки, ни строчки. И девушки-медсестры становились молчаливыми, разносили капельницы и бегали по коридорам, опуская заплаканные глаза.
Армия уже теснила врага, все ждали победу, поэтому часто по вечерам в вестибюле на первом этаже, где совсем недавно была школьная раздевалка, устраивали танцы. На теплые, всхлипывающие звуки аккордеона, прихрамывая, опираясь друг другу на плечи, подходили раненые. С перевязанными головами, с опустевшими рукавами гимнастерок, бледные, но статные, с боевой выправкой, с чем-то непередаваемым, несокрушимым в глазах. Прибегали сестрички, врачи и пациенты из соседнего госпиталя легкораненых. И жители ближайших домов, черноглазые горячие «молда-ваны» и смуглые цыганочки с черными кудрями, тоже иногда заглядывали на протяжные звуки вальса. И глаза встречались, и люди сходились – на танец, на неделю, на месяц, на всю оставшуюся жизнь.
Ветер приносил с улицы аромат сирени. Доносились громкие, хлесткие команды из операционной: «скальпель... пинцет... зажим», а вдалеке кто-то тихо напевал, спеша по коридору. Что-то неуловимое происходило среди беготни, перевязок, уколов, ампутаций. А потом приходили долгожданные письма-треугольники. И санитарочки убегали в сад, чтобы остаться с ними наедине.
На кухне работал повар, невысокий парень, весь в веснушках. Там и тут – среди плит, в столовой, в коридорах мелькала его огненная шевелюра. Целыми днями он крутился возле огромных кастрюль с мамалыгой, перемешивал половником всем надоевший пустой картофельный суп, резал крошечные пайки хлеба, раскладывал в алюминиевые миски кашу с тушенкой, помогал санитаркам разносить еду по палатам, надраивал пол.
– Веселый был парень, непоседливый. Кузьма, кажется, его звали, – уточняет бабушка. – Поговоришь с ним, бывало, посмеешься, душу отведешь. А он подмигнет и тихонько спросит: «Девчат, у нас с вчерашнего дня гречка осталась, хотите?»