Марк Хелприн - Рукопись, найденная в чемодане
Стоит припомнить 1919 год, как вы увидите, что преобладают в нем образы планеты, пробуждающейся от кошмара войны, – возвращение войск, соединение семей, подписание мирного договора. Для американцев настало время вторичного пересечения Атлантики, с востока на запад, время возвращения на родину, исполненную надежд, какой изобразил ее Чайльд Хасам на полотнах, которые и сегодня не утратили своего очарования. Я, однако же, спокоен не был. Действительность представлялась мне пластинкой рентгеновского снимка, на котором угадывались зловещие черты наступающей эпохи.
Весною вся Атлантика была запружена деловитыми пароходами. Я тоже был одним из американских парней, оказавшихся в море, но плыл я на борту «Жанны д’Арк» не в Новый Свет, а в противоположном направлении. И был я светловолосым, гладкощеким, стройным, как балетный танцовщик, пареньком в смирительной рубашке.
Не было никакой нужды в том, чтобы напяливать на меня эту рубашку. Особенно в том возрасте, когда я был нежным, как молочный теленок. Но вы прекрасно знаете, что происходит с невинными и нежными молочными телятами. Знаете, где они кончают свои дни. Тот судья, тухлым воображением которого был вынесен мой приговор, принес с собою чашку дешевого, тошнотворного кофе в зал, где меня судили. О каком правосудии можно говорить, если мой собственный судья сам был одним из бесчисленных наркоманов, которых я был призван искоренять?
Когда поблизости не было кофе, я был совершенно кроток. Меня легко было растрогать, я всегда был готов на любые жертвы. Занимался я усердно и – поскольку жил более или менее в одиночестве и не разменивался по пустякам, был очень серьезен и внимателен – на голову превосходил всех учеников своей школы, хотя оценки у меня бывали разные. Причина такой неровной успеваемости состояла в моей неспособности заставить себя увлечься теми предметами, которые не волновали, не поражали или же не воодушевляли меня, а также в постоянной готовности к ниспровержению авторитетов.
Даже будучи школьником, я обзавелся смертельными врагами среди взрослых – примером может служить мой учитель латыни, лысеющий молодой человек двадцати семи лет, один из клыков которого торчал поверх нижней губы, даже когда рот его был плотно закрыт. Как только он показался в классе, мы при одном взгляде на него поняли, что Бог послал нас на землю для неустанного искоренения чертей, в чьем бы обличье они ни объявлялись, и споспешествовали в этом ангелам, чьи победы одерживаются не только на бледно-голубых террасах небес, но и в самых отталкивающих уголках ада. Хотя по латыни мне постоянно ставились единицы, я, к тому времени как вышел из-под его опеки, успел покрыть своего учителя шрамами, ошпарить его, сделать хромым и выбить его выпирающий зуб.
Другие мои преподаватели были еще хуже. Когда мне не было еще и десяти, учитель рисования по имени Санчо Демирель велел мне остричь волосы. Я ответил, что не намерен этого делать. Он сразу же ринулся меж рядами парт, схватил меня и оттащил в кладовку. Когда, грубо схваченный, я взмыл в воздух, намного превзойдя привычную свою высоту над уровнем моря, то не мог не испугаться за свою жизнь.
Он захлопнул дверь кладовой, взял с верхней полки бамбуковую трость и приказал мне нагнуться.
Для меня настал важный момент. Я решил тогда, что неповиновение и смерть предпочтительнее, и сузил глаза, давая знать, что готов сражаться. Раздраженный сверх всякой меры, он стал носиться за мной по всей комнате, размахивая тростью, но мне удавалось ускользнуть. Вскоре он уже был на грани апоплексического удара, и я понимал, что он убьет меня, если поймает. Я загрохотал дверью.
Та была заперта, щеколду заклинило, и мне не хватало сил ее сдвинуть, но он подумал, что я вот-вот сбегу.
Он находился в другом конце комнаты. Между нами было разбросано столько всякой всячины, что он отчаялся меня поймать и, раздосадованный, швырнул в меня тростью. Та пролетала мимо, загремела по полу и вскоре оказалась у меня в руках.
Конец трости был прямым и очень узким, но недостаточно, так что я сунул трость в точилку для карандашей. Как только я начал вертеть рукоятку, у него отвисла челюсть. Он мог бы успеть схватить меня, но замешкался. Вынув бамбуковое копье из точильного аппарата, я уже не был четвероклассником, который с минуты на минуты будет разукрашен так, словно весь вымазался в варенье, я был Ахиллесом.
Копье из твердого светлого бамбука было заточено, как игла, а я был проворен, как комар. Я мог прыгать и вертеться, а рефлексы мои были настолько свежи, что я способен был сбросить с тыльной стороны ладони пять монет и поймать их все разом, прежде чем они коснутся пола. Никогда не забуду того мгновения, когда ощущение могущества покинуло моего учителя и перешло от него ко мне. Через окна поверх самых высоких шкафов лились солнечные лучи, осеняя меня ярким золотистым ореолом.
Он попятился и сказал первое, что пришло ему в голову: «Я не хотел сделать тебе больно».
На эту ложь я ответил так: «Санчо Демирель, сейчас ты умрешь».
Я с раннего возраста вставал на защиту невинных детей, особенно если вопрос касался меня самого. У меня не было тогда сомнений в том, что я хотел сделать, и я всерьез намеревался убить его прямо в кладовке. Я перепрыгивал через опрокинутые сосновые ящики, вырванные из шкафов, и стулья с гнутыми спинками, похожими на слоновьи бивни. И, Бог тому свидетель, луч солнца следовал за мной, сияя на острие золотого копья, которое я готов был вонзить в Санчо Демиреля.
Он бросил в меня учебником анатомии, и, пока он летел по воздуху – мне, могу добавить, с легкостью удалось от него увернуться, – на его трепещущих страницах промелькнула красно-синяя схема системы кровообращения. Поэтому я и решил вонзить свое оружие в его бедренную артерию. Мой вид убедил его в том, что я собираюсь его убить, и он вскарабкался на книжный шкаф, пытаясь скрыться через узкое оконце вверху. При этом он подставил мне свой зад, и я, как истинный воин, ощутил прилив гнева и близость развязки. Когда я замахнулся для решительного удара, директор сумел выломать дверь кладовки и оказался на пороге. Выражение его лица навсегда врезалось мне в память.
С возрастом я стал действовать умнее и заранее готовил пути для отступления, на тот случай, если в этом возникнет необходимость. Когда я был в восьмом классе, как раз накануне нашего вступления в войну, ко мне пристал один педик, который повалил меня на пол и принялся хватать за интимные места. В пустом сортире мы были не совсем одни: школьный пес, старый лабрадор по кличке Кабот, дремал в углу.
На занятиях по биологии мы изучали мышцы, и в качестве иллюстрации преподаватель использовал Кабота, кусавшего силомер. Эволюция, пояснял он, благоволила к тем собакам, которые могли прокусить кость и добраться до костного мозга. Силомер был сооружен из рукояти теннисной ракетки Льюиса Тешнера, распиленной продольно на две части, между которыми помещалась жесткая пружина. Для скрепления всего устройства преподаватель биологии применял боксерский бинт, которым мы обматывали себе кулаки на занятиях по боксу. Кабот был добродушным псом, за всю свою жизнь никого не укусившим, но в течение нескольких лет его поощряли печеньем – за то, что он все глубже и глубже вонзал в силомер свои зубы, так что хватка у него стала просто железной.
Я думал, что мне приходит конец. Педик был здоровенным детиной, прирожденным драчуном и тренером по боксу. Я вовремя заметил, что кулаки у него обмотаны боксерским бинтом. Либо он только что проводил занятия по боксу, либо собирался их проводить.
В то же мгновение у меня созрел план.
– Давай, Кабот! – заорал я.
Это почему-то раззадорило педика, но Кабот поднялся на лапы, размахивая хвостом. Я посмотрел на собачью морду и, едва в состоянии ворочать языком, просипел:
– За работу, Кабот!
Кабот с готовностью поднял голову, как это делают собаки, и стал искать силомер. Нашел – так он думал – и приблизился, в точности как был обучен делать это в классе. Он завилял хвостом.
– Кусай, Кабот, кусай! – скомандовал я, и он послушался.
Педик тотчас же отстал от меня и покатился по полу.
– Кусай, кусай, кусай! – скандировал я, точь-в-точь как мы делали это на занятиях. – Кусай, не отпускай!
И милый пес раздробил кость насильнику, и ничего ему за это не было, потому что тот нарочно придумал историю про бульдога, который, как он утверждал, лежал в засаде за писсуаром.
Из тюрьмы Тумз в клинику Шато-Парфилаж меня препровождал нью-йоркский детектив из отдела убийств. Это был ирландец по имени Грейс Спинни. Судья понимал, что смирительная рубашка и некоторые требования природы не вполне между собой согласуются, и, памятуя о статье Конституции, грозящей необычайно жестоким наказанием за нарушения неотъемлемых прав граждан, предусмотрел выход для нас обоих. Как только мы оказались за пределами трехмильной зоны, Спинни снял с меня рубаху, хотя он снова пеленал меня всякий раз, как мы проезжали через Париж, Женеву и другие города моего унижения.