Инго Шульце - 33 мгновенья счастья. Записки немцев о приключениях в Питере
Волк зашатался, не удержался, повалился на бок, снова поднялся, почесался, капкан снова загромыхал. Теперь уж мужики били его, сменяя друг друга, как кузнецы, по морде, ушам, задним лапам, по позвоночнику, шее, ребрам. Как бешено он ни метался, удары достигали цели. Я слышал только тихое взвизгивание и тупые удары, которые сыпались на дергающегося зверя. А они все били и били, хотя он давно уже был мертв. Потом старик вынул свой тяжелый складной нож.
Олег Давыдович послал меня за ящиком. Тем временем стемнело. Когда я вернулся, капкан был открыт. Рядом лежало что-то маленькое, светло-красное, кровавое. Шкуру старик бросил в ящик. Олег Давыдович помог надеть ящик на плечи. Оба, казалось, нервничали и торопили друг друга.
«Скорей, пока не заявился медведь!»
Я засмеялся, чтобы пересилить отвращение. Старик в гневе плюнул мне на ботинки. Его рука мелькнула передо мной в воздухе. Олег Давыдович отдал ему короткую дубинку, и он поковылял прочь.
Вдали громыхало. По-над вершинами деревьев к нам приближалась гроза. Пошел дождь, и уже совсем близко сверкали молнии и гремел гром. Старик сплевывал все чаще. Всякий раз, когда небо озаряла молния, он вздрагивал. Стоило мне на секунду остановиться, Олег Давыдович толкал меня, чтобы я продолжал идти. Все, что меня окружало, я видел словно сквозь пелену. Теперь можно было пить прямо из сырого воздуха. Моя рубашка отяжелела. Как раз когда я пытался нащупать нож в нагрудном кармане, прямо над нами сверкнула молния. Затрещали сучья, посыпались ветки и листья, стволы сталкивались друг с другом, обдирая кору, птицы пронзительно кричали, и вдали зародился рев, словно и в самом деле медведи повылезли из своих берлог. Наконец после жуткого порыва ветра глухой удар сотряс землю. Расщепленный сук ударил меня по шее и плечам.
Рев прекратился. Ни молнии, ни грома, дождь перестал. Тишина внушала ужас.
Старик лежал ничком, будто искал что-то под деревом. Ящик валялся рядом. Руки старика были раскинуты ладонями вверх. Плечи покрыты шкурой. Олег Давыдович стоял рядом с мертвым телом. Губы его дрожали, он плакал, то и дело вытирая рукавом глаза и нос. А может, он смеялся?
«Оставь меня», — сказал он, не отрывая взгляда от муравьев, которые искали свои дорожки между коричневыми сосновыми иглами. Я слышал шум вершин, чуял запах растревоженной земли и видел, как серая щетина прямо на глазах затягивает щеки, подбородок и шею Олега Давыдовича. Казалось, он вот-вот опустится на колени, затем ляжет на землю, чтобы, как камень, зарасти мхом, травами, кустарником. Тут я заметил, что его правая рука постоянно делает одно и то же движение вверх. Высвобождаясь из окровавленного кулака, словно движимые дуновением ветра, пальцы трогали струны какого-то только им ведомого инструмента. И мне показалось, что каждым новым звуком они зовут в бесконечность. Я отвернулся и бросился бежать со всех ног.
Была уже ночь, когда я вернулся на дачу. Полная луна заливала все своим известковым светом. Царапины и ссадины свидетельствовали о том, что я, вероятно, много раз падал. Лодыжки кровоточили. Я, скорей всего, бежал, не останавливаясь. В груди кололо, и я едва сдерживал тошноту. Я видел лишь силуэт дома, окна были темные. Поднявшись на верхние ступеньки крыльца и ступив на прогнивший порог веранды, я поначалу не заметил ничего особенного.
Потом я понял, что не вижу отражающейся в окнах луны. Они оказались разбиты. Ставен не было вовсе, или они болтались на одной петле. Дверь была выдавлена. Мои руки нащупали мох. Сквозь крышу видны были звезды. Мне казалось, я попал в дом, покинутый во время войны. Но все пять ступенек были на месте, как и резные цветочные ящики. Прислонившись именно к этому столбу, смеялась, прощаясь с нами, Наталья. Ручей превратился в мутный поток, который бывшие берега окружали теперь наподобие горных цепей.
Наконец я заметил «волгу». Она стояла в двух шагах от меня, там, где ее поставил Олег Давыдович. Я ощупью спустился по лестнице, проковылял к машине, привалился к задним фарам и заплакал, касаясь их щекою. Я гладил жесть руками и вдыхал легкий запах бензина. Будильник успокаивающе тикал. Я осторожно вынул ключ из замка багажника.
Мотор завелся. Я сам удивился, насколько решительно моя правая рука отпустила тормоз, как твердо легла на переключатель скоростей. Свет и дворники работали, даже воду разбрызгивали. Тело помнило все необходимые движения. Машина тронулась, я включил вторую скорость, зажег фары и стал двигаться к просеке. Теперь я знал, что делать.
СКОЛЬКО РАЗ я уже рассказывала эту историю, сказала Валентина Сергеевна. Сначала директору, потом мэру, а он послал ко мне газету. Затем явились и из других газет, и с телевидения. Даже иностранцы приходили. А история все не кончается. Я с самого начала была всему свидетелем, и только я одна имею право рассказывать, потому что видела все своими глазами. Не раз я говорила себе, ну вот история и закончилась, теперь все. Но она продолжалась.
Я часто думаю о ней, стараюсь ничего не упустить и не напутать — ко мне ведь все время обращаются. Я ничего не имею против, наоборот, директор-то увольнением грозит. Но обо мне так часто спрашивают — ему даже пришлось сказать, где я живу, ведь интересовались именно мной, Валентиной Сергеевной, и я могла бы рассказать, что по собственному желанию не хотела уходить, а он вогнал меня. Постепенно-то я и рассказывать толком научусь. И не хочешь, да научишься. Иногда мне даже деньги за это дают, одной мне из всех. А нас всего двенадцать — две на кассе и десять в залах присматривают. Я здесь на пятом месте по стажу. Когда я только начинала, восемь лет тому назад, в июле, Константин Дмитрич был еще замдиректора, а Елена Ивановна — нашей старшей. Она меня нанимала и никого не пугала увольнением. Тогда иконы еще не были застеклены. Это уж Константин Дмитрич приказал, потому что одной каракулей не обошлось — все больше людей нацарапывали на иконах свои имена. Прямо напасть. Хотя следили мы зорко, как орлы. Ничего не должно было случиться. И вдруг снова нацарапали. Я уж и смотреть-то боялась, но все время находила новую порчу. Прямо как на скамейках в саду. Однажды даже оклад погнули. Тогда и премии лишили. Всех лишили. А уж ко мне-то как привязывались, потом даже не извинились, когда все выяснилось. А Константин Дмитрич просто пригляделся, и что же увидал? Всюду одни и те же имена: Ванька и Антон, Антон, Ванька. Все по-разному написаны, иногда только двумя буквами — А и В, В и А, как инициалы. Ванька-то наш завхоз, а Антоном истопника звали. Константин Дмитрич не сразу догадался. Сами они сказали, что это не они, но он все равно уволил их — за пьянство. Тогда-то и застеклили. Нас Константин Дмитрич тоже грозился уволить. Только глаза прикроешь, он уж тут как тут. Да за чем там и присматривать? Если никто не ходит, так мы-то тут при чем? Раньше хоть колхозников приводили. Да что там.
11 мая была среда. У нас вообще не было посетителей, гостиница-то на ремонте стояла. Иностранцев и тех не было. Когда я его увидала, я сразу поняла, что он тракторист или кто-то такой. Иногда и правда, будто шестое чувство подскажет. Я подумала, что он уж точно не здешний. Но все мы радовались, что хоть кто-то пришел к нам в музей. Он стоял перед каждой картиной. Такого хочешь не хочешь заметишь, но его я прежде не видала. Аля Петровна подмигнула мне, она всегда подмигивает, если ей мужчина понравится. Долго ей пришлось мигать, так пристально он всматривался в картины, а я подумала: посмотрим, сколько же он простоит у меня. Я его хорошо разглядела, всего сверху донизу. Сидела я, где всегда сижу, вот тут. А он стоял вон там, перед картиной. Со спины-то я его прекрасно рассмотрела, а когда он вон там стоял, то и сбоку тоже. Крепкий мужчина, прямой, как свеча, лет этак шестидесяти, не пьяница, это точно. Я и думаю: на такого бы я моего Пашу, так и быть, променяла. Время все шло и шло, тут-то я и поняла: здесь он простоит ничуть не меньше, чем у Али Петровны. И так вот смотрю я на него сбоку, а он сделал еще шаг вперед и как бы дернулся всем телом, будто пулю принял. Потом стоял не двигаясь, но у меня мурашки по телу побежали, так я испугалась. А он что? Медленно так наклоняется, словно кланяется. Не может, думаю, надпись прочесть, глаза какие плохие, а он уж становится сперва на одно колено, потом на другое и целует стекло, крестится раз, другой, третий, четвертый и бормочет что-то — ничего не разобрать. Я, понятно, растерялась, не знаю, что делать. Никогда такого не случалось, первый раз такое. Я ничего не сказала, с места не двинулась, чтобы не явились Аля или Георгиевна. Пусть стоит на коленях, подумала, пусть стоит, сколько хочет, здесь он скрыт от чужих глаз.
И все же как-то странно: взрослый человек в музее стоит на коленях и бормочет. А потом вдруг вижу: он ползет вперед, прямо к стеклу, и все ближе, ближе. Тут я, клянусь Богом, встала с места. Он совсем близко, ну вплотную приближается лицом к иконе, хоть там и стекло. Так вот я встаю — тут-то все и происходит. Жуткий звон, доложу я вам. Все случилось так быстро, что я не успела ничего сказать. Его голова упала вперед, лбом прямо об стекло — бам и еще раз бам и дзынь, — стекло вдребезги. Господи помилуй, думаю, меня точно уволят. А он стоит на коленях, вокруг осколки, и целует икону, а губы все в крови. Аля потом сказала, что я кричала, пока она меня не схватила в охапку. Стекло разбито, ничего не поделаешь. Губы в крови. Но он продолжал целовать икону, и губы перестали кровоточить, уж я свидетель! Сначала сильно кровоточили, а потом совсем перестали, после второго поцелуя — правда, никакой крови. Как отрезало. И он заплакал, тракторист-то заплакал, а ведь был не пьян!