Геннадий Алексеев - Зеленые берега
В том месте, где на камне был обозначен год смерти, небольшая выбоина. Будто ударили чем-то тяжелым.
Сразу за часовней спуск к речке. В полынье у самого берега неподвижная коричневая вода. К ней склоняются тонкие ветки прибрежных кустов. По льду расхаживают две вороны. Время от времени они что-то клюют. За речкой, на другом берегу, громыхая проезжает трамвай. Мальчишка с портфелем бежит по берегу и орет: "Витька! Витька! Погоди-и-и!"
Снег вокруг часовни чистый, ровный. На нем четко отпечатываются мои глубокие следы. Обхожу часовню вокруг. Не так уж плохо она сохранилась. Резьба почти цела. И крыша тоже. Жаль, что главка так обветшала.
Брянская… Где-то, когда-то слышал эту фамилию… В детстве… или позже… или не так уж давно. Слышал или видел ее напечатанной в какой-то книге… или в журнале, в каком-то старом, очень старом журнале. В общем-то даже неоднократно и слышал и видел… да, да, неоднократно. Брянская… Брянская… Ах, Брянская! неужели это та самая Брянская! Ну конечно же та самая! Вот она где, голубушка, приютилась! Вот она, оказывается, где!
Стою перед часовней, радуясь находке. Будто я искал эту могилу, будто я долго и упорно ее искал и вот наконец-то мои поиски увенчались успехом. В тумане памяти возникают просветы, прорехи, сквозные отверстия. В них виднеется нечто расплывчатое, полускрытое еще туманом.
…Певица… была знаменита… пела что-то цыганское… была очень знаменита… потом ее забыли… почти совсем забыли… иные времена, иные песни… а была страшно знаменита и, кажется, богата… да, разумеется, богата — вон какая часовня, какой мавзолей!
Взобравшись на ограду соседней могилы и уцепившись рукой за решетку окна, заглядываю внутрь часовни. Она пуста. На облупившемся потолке остатки росписей. На стенах остатки мраморной облицовки. На полу явственно обозначен небольшой квадрат люка, будто его недавно открывали. В углах скопился принесенный ветром снег.
Спрыгиваю с ограды. За речкой проезжает второй трамвай. Безнадежно серые облака топчутся над кладбищем, не пытаясь скрывать свою больничную неприкаянность. Порыв ветра. Скрип и стук ветвей над головою. В моем мозгу вертится старая поцарапанная пластинка, истязаемая затупившейся иглой: "…была знаменита, а теперь забыта, увы, забыта, всеми, всеми забыта, увы, забыта, а была знаменита, была знаменита, была знаменита, но теперь забыта, увы, забыта, увы, забыта, увы, забыта…"
— Да, забыта! — говорит кто-то рядом со мною скрипучим, противным голосом.
Оглядываюсь. Предо мною старичок с седой бородкой клинышком, в круглых, железных, старомодных очках, в каракулевой старомодной шапке пирожком, в черном старомодном потертом пальтеце и в ветхозаветных фетровых ботах.
— Полностью, окончательно забыта! — произносит старикашка торжественно и даже несколько угрожающе. Очки его зловеще посверкивают. Глаз не видно, они прячутся за очками (может быть, их и нет совсем — вместо них очки?). — А ведь неплохо пела, вовсе неплохо! — добавляет старичок и, повернувшись ко мне спиной, медленно удаляется. Сделав несколько шагов, он оглядывается, и опять очки его сверкают недобрым блеском. И глаза по-прежнему отсутствуют.
Гляжу ему вслед. Гляжу, как он движется между памятниками, сам похожий на памятник, на ходячее надгробие в шапке пирожком и в очках. Гляжу, как он исчезает за монументами, как он растворяется в этом заброшенном городе позабытых мертвецов. Может быть, он тоже мертвец? Сейчас спустится по лесенке на дно склепа, уляжется в гроб, прикроется крышкой и будет лежать, как лежал, и будет лежать спокойно?
Возвращаюсь к церкви. Подхожу к паперти. Подымаюсь по ступеням. Снимаю шапку.
Запах ладана, колеблющееся пламя свечей, неподвижные огоньки лампад, яркая позолота иконостаса, белые полотенца на иконах, вкрадчивый голос священника. Стою, слушаю.
— Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою; благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших…
Рядом со мною ничком на полу маленькая серенькая старушонка — серенькое пальтишко, серенький платок на голове, серенькие валенки. Как мышь. И совсем не шевелится…
Покупаю в киоске свечу за рубль и зажигаю ее у образа Богоматери (глаза огромные, младенца держит крепко, судорожно сжимая его тельце, будто боится — вот-вот отнимут). Шепчу еле слышно:
— Помяни… Мария, позабытую Ксению Брянскую. Если не трудно.
Выйдя из кладбищенских ворот, я натыкаюсь на вечерние сумерки. Они бесшумно, ловко пробираются в город и располагаются в нем с комфортом. Наступает их час.
Сумерки просачиваются в переулки и наполняют доверху дворы-колодцы. Подворотни уже целиком во власти сумерек. Здесь густеет, уплотняется темнота. Сумерки прорываются на улицы и льются в обширные резервуары площадей. Они подымаются все выше и выше, к верхним этажам домов. Они подкрадываются к карнизам и заползают на крыши. Они грозят городу полнейшим затоплением. Они упорны и целеустремленны. Безнаказанность их действий очевидна. Город не пытается защищаться, он покорился судьбе, он обречен.
Двигаюсь, раздвигая полумрак своим телом. Он тотчас же смыкается за мною. Плыву в полумраке, рассекая его грудью, разгребая его руками, ощущая его упругое сопротивление. Рядом со мною плывут прохожие, чуть поодаль проплывают автобусы и такси.
Я питаю слабость к сумеречному вечернему городу. Меня волнует этот искушающий, ненадежный, обманчивый час полутьмы-полусвета, когда фонари еще не зажглись, когда исчезают объемы и на их месте остаются только силуэты, когда царит синее и фиолетовое, лишь кое-где исчерканное красными, белыми и зелеными каракулями уже горящего неона. Я люблю этот час сожалений о навеки утраченном прошедшем дне и неясных надежд на благоразумие грядущей ночи. В этот час прохожие лишаются лиц. Безликость придает им значительность, превращая их из людей каких-то в людей вообще, в тех людей, которые обитают на моих картинах. А лицо города в полумраке становится неузнаваемым и даже слегка враждебным. Я боюсь смотреть в него. Но все же смотрю.
Иду по длинному, безнадежно прямому проспекту, ось которого прочерчена светящейся линией уже зажженных ламп. Гляжу в освещенные витрины.
…Забыта. Отчего же забыта, если хорошо пела? Отчего же время поступило с ней так жестоко? В чем провинилась она перед вечностью и потомками? Или вечность столь прожорлива, а потомки столь неблагодарны? Или все-таки она пела не так уж здорово? Так себе пела? И слава ее была незаслуженной, и успех ее был случаен?
Витрина магазина игрушек. Большой надувной крокодил. Хвост у него толстый. Морда у него добрая. Довольно обаятельный крокодил. Рядом кукла-блондинка с круглыми голубыми глазами. Немножко похожа на Анастасию. Смотрит на меня с удивлением. Чего во мне удивительного? Тут же оранжевый плюшевый медведь. Почему, собственно, оранжевый? Вопрос, впрочем, бессмысленный. Отчего же не быть ему оранжевым? Очень красивый ярко-оранжевый медведь. И еще какой-то зверь неизвестной породы. То ли пес, то ли заяц, то ли лисица. Пожалуй, все-таки пес. Но не исключено, что он все же заяц.
…Забыта. Что такое забвение? Как выглядит Лета? Широкая она или узкая? Быстрая или тихая? То, что она глубокая, совершенно очевидно. А можно ли пить ее воду? Вода забвения, наверное, жутко холодна — зубы от нее ломит.
Витрина овощного магазина. Среди банок с консервированными бобами, среди кочанов капусты и увядших пучков зеленого лука спит большой, рыжий, пушистый кот. Спит в непринужденной позе, лапами кверху. Живот у кота светло-желтый, подушечки лап нежно-розовые, нос тоже розовый. Хвост изящно откинут и свисает с полки наподобие пучка увядшего лука.
…Как эфемерна слава! Как призрачен успех! Как безнадежны усилия человеческие в неравном поединке со временем!
Витрина парикмахерской. Сквозь нее виден женский салон. Несчастные женщины неподвижно, как изваяния, сидят под какими-то блестящими металлическими колпаками, напоминающими космические аппараты. Для того, чтобы прическа была достаточно элегантной и прочной, возникает необходимость в непродолжительном космическом полете. Двум женщинам стригут волосы. Отсекаемые ножницами пряди беззвучно падают на пол. Молоденькое, совсем еще юное созданье женского пола сидит за столиком маникюрши. Ее руки лежат на белой подушечке. Мелькают сверкающие никелем маникюрные щипчики. Рядом — шеренга бутылочек с лаками для ногтей.
…Интересно, какая она была? Небось толстуха (все певицы страдают ожирением). Этакая монументальная, грузная брюнетка без шеи и без намека на талию. Сросшиеся на переносице черные брови. Волосатая бородавка над пухлой малиновой губой. Голос, разумеется, был низкий, грубый, почти мужской. Когда пела, приплясывала, поводила плечами, поигрывала бедрами, теребила короткими, унизанными перстнями пальцами концы черной шали с длинными кистями (уж конечно, была и шаль!).