Отар Чиладзе - Годори
2
— Лиза, Лизико, где ты, гого1? — позвала тетя Тасо.
Ражден поспешно отпрянул от Лизико и вернулся в шезлонг, который покинул минуту назад, а до того подобно хищному зверю вроде бы сквозь дрему наблюдал за невесткой, в шлепанцах и в сарафане на голое тело варившей кофе и, разумеется, чувствовавшей неотвязный взгляд свекра, что смущало и беспокоило ее, поскольку прежде она не испытывала ничего подобного, хоть и знала, что свекор не совсем равнодушен к ней, и в глубине души даже гордилась, когда завистливые подружки нашептывали, что папаша, кажется, ухлестывает за ней посильней сыночка: этот легкий, поверхностный, можно сказать, дозволенный флирт, выражающий одну лишь взаимную симпатию, укреплял в ней чувство самоуважения, убеждал молодую женщину в неограниченности ее возможностей. Во всяком случае, она не видела в нем ничего опасного; но вот минуту назад, когда он неслышно подкрался сзади и положил на плечи обжигающе горячие ладони, ей стало дурно, она чуть не потеряла сознания, хотя толком не поняла, что же произошло — капкан захлопнулся и она осталась одна, совершенно беззащитная, во тьме почти сомкнувшегося пространства, разящего пылью и трухлявой древесиной; доносящийся откуда-то голос тети Тасо не обрадовал, а пуще напугал, и, чтобы избежать заминки, чтобы не заронить подозрение, она поспешно откликнулась: «Я здесь, варю кофе», — хотя на самом деле в ее трясущейся руке дрожала пустая джезва, а вскипевшая коричневая пена с шипением заливала сверкающую плиту…
— Не варю, а проливаю, — уточнила она тут же, словно желая сказать, что здесь не произошло ничего более существенного.
В раскрытую дверь заглянула тетя Тасо с глиняным горшком в руках. Из горшка высовывалась колючая головка кактуса.
— Это оставляешь или забыла? — спросила тетя Тасо.
— Оставляю, тетя Тасо, оставляю! — отчего-то разволновалась Лизико и попыталась подбородком поправить сползшую на плечо бретельку, но тут же передумала. — Посмотрите, что я натворила! — Глянула через плечо. — Дел вам добавила, — повинилась искренне.
— Ой, разрази меня гром! — всплеснула руками тетя Тасо. — А как же кофе? Ты же любишь утречком…
— Ничего, в Тбилиси попью. Да и жарко очень, — ответила Лизико.
И впрямь было очень жарко. Воздух, словно загустевший от мошкары, перекатывался волнами, как в песчаную бурю. Дышалось трудно, и не только в Квишхети, но по всей Грузии. «Экипаж готов!» — крикнул со двора Антон. Ражден по-прежнему сидел, развалясь в шезлонге, спокойный, неторопливый, как и пристало владельцу знаменитой виллы, хотя на самом деле ему не легче, чем Лизико, далось сохранение видимого спокойствия. Хвастуну цена копейка, но, пожалуй, мало кто решится на то, что он сделал минуту назад. Решился, и, если что-нибудь понимает в женщинах, риск оправдал себя. Кто не рискует, тот не пьет шампанское, как говорят русские, и теперь он ждет не дождется, когда упьется заслуженным шампанским. Скоро. Как говорится, сперва пост, потом Пасха. Главное, теперь путь свободен. Он, конечно, не сомневался, что добьется своего (теперь уверен, что и Лизико ждала того же), и все-таки не ожидал, что это случится так быстро, так неожиданно… Они лишь на мгновение заглянули друг другу в глаза, и он понял — тянуть нельзя. Здесь и сейчас должно было выясниться, на что они способны, чего вообще заслуживают от жизни. Дальше он ничего не помнит. Не рой мошкары колыхался над ними, а пылал пожар, и в его пляшущих языках сгорали, обращались в пепел извечные законы, определяющие отношения отца и сына, невестки и тестя, старого и юного — вообще все человеческие установления… Не было ничего, кроме желания, и осталось одно — подчиниться… Хотя, в сущности, он и сам не ведал, что творит: совершаемое им было бесстыдством и наглостью даже в его понимании… Но если перестать кипятиться и метать икру, спросим спокойно что он натворил такого уж немыслимого?! Подошел и наложил руки на свою собственность. Это — непристойное поведение?! Но почему? Разве Лизико не стала его собственностью, так же как Антон, или Фефе, или же Тасо со своим выблядком, ложившаяся под его отца чуть ли не по щелчку пальцев?! Пожалуй, Лизико еще не совсем отбилась от рук, но, по совести, ей не так уж далеко до «отвязанных» подруг. Скорей там, чем здесь. Курит, выпивает и, скажем так, горячо поддерживает свободу в любви. В этом она такая же радикалка, как в национальном вопросе, и, надо полагать, сексуальный опыт мешает ей довольствоваться одним Антоном. И до Антона успела кое-что… Короче, девчонка еще та, современная! Когда в Тбилиси пошла мода на стриптизы, на дне рождения у Антона она первая вскочила на стол (можно вообразить, что она вытворяла в других местах!), а дурачок Антон кидался, чуть не сальто крутил, только бы никто не перехватил трусиков его нежной возлюбленной… Вот пусть и посторожит теперь честь жены. Если мужское чутье не обманывает Раждена, Лизико скорей простит ему сумасбродство, чем благоразумие…
От Антона и лопоухого Григола он отделался довольно легко: поручил помыть и загрузить машину. Отделаться от тетки Тасо оказалось труднее, она, как бабочка, чуть ли не одновременно появлялась повсюду — во дворе, на балконе, в комнатах… Но прислуге нет дела до причуд хозяина; если б она даже видела, не поверила бы глазам, а поверила бы — не призналась, опять же, в собственных интересах. Язык на замке — достоинство прислуги, гарантия ее благоденствия. Что же до Железного, он полеживал в гамаке и не думал смотреть в сторону дома. Этот свое дело знает… Таким образом, если оставалось последнее препятствие, это была сама Лизико, настораживавшая не недоступностью, а молчаливым и очевидным согласием. Она не только разгадала замысел свекра и приняла его, но помогла в осуществлении, оставаясь конечной целью. Она не отошла от плиты, стояла и ждала, если угодно, дразнила рискни! — и именно безмолвный призыв смущал и настораживал Раждена; уж не розыгрыш ли это? От нынешних юниц жди чего угодно, и, скорей, удивляешься, не вкусив подвоха. Но сарафан на Лизико был так прозрачен, что у Раждена путалось в голове. Теперь-то он кусает локти и поносит себя — не за содеянное, а за то, что не пошел до конца (видно, все-таки не хватило решимости); что, если Лизико уловила его минутную слабость и теперь оттолкнет, не подпустит? Минутная слабость способна погубить годы усилий. В самом деле, Лизико может и передумать! Если пока еще она не осознает меру греха, то скоро спохватится и ужаснется… Но разве бросить Раждена вот так не грех?! Нет, она не обманет ожиданий. Не посмеет. А вдруг пожалуется мужу? Попросит Антона — защити меня от своего отца?! Не попросит. Для этого она слишком горда… Да и от чего защищать? Ищи девушка защиты и заступничества, она не стала бы разводить с тетушкой Тасо светскую беседу о кактусах и убежавшем кофе, а рухнула бы ей в ноги и указала бы на него трясущейся рукой. Теперь же она будет скрывать это ото всех, в первую очередь от мужа. В сущности, если быть точным, Ражден плохо помнит, что произошло, так сказать, до какого «уровня» ему удалось дойти. Помнит, как подошел и положил руки ей на плечи. Может статься, вполне по-отцовски… А почему бы и нет?! Было очень жарко (как сейчас), оба ощущали себя как на костре. Огонь перехватывал дыхание. Он не оправдывается и не отрекается от умысла, но ему ясно, что в ту минуту кто-то распоряжался его сознанием. И это говорит не верующий и даже не суеверный старик, а полный сил атеист-коммунист… Все-таки нехорошо — мужняя жена, невестка, встала перед ним у плиты в такую жарищу и стоит чуть ли не в чем мать родила. Сарафанчик — что он есть, что его нет! А еще эта мошкара! Не только Ражден, даже тетушка Тасо, которая в матери ему годится, не припомнит подобного бедствия, то и дело испуганно крестится. Вообще-то она всего боится, но черт ведь и вправду не дремлет… От этих американцев чего угодно можно ждать. Вдруг какие-то бактерии распространяют. Что? Не может быть?! Как же, как же… А если новую разновидность мошки выводят? И впрямь необычная мошкара налетела — крупная, рыхлая, если не больная, то болезнетворная… Мошка — ракета. О бактериологическом оружии давно поговаривают. Наша мошка мельче и шустрей. А от этой вполне может крыша поехать. Не летает, лежит слоем — на подушке, на столе, на хлебе. Горло забито, яд проник в легкие, облепил липкой пылью… Положил руки ей на плечи, а она обернулась, глаза сумасшедшие, если б не тетя Тасо, съела бы его живьем. Он даже потерялся на мгновение — кто на кого напал? Он или на него? Сынок еще не знает, в какие лапки угодил. Узнает ли? Не уверен! Будем надеяться, что с мужем она посдержанней. Что нравится любовникам, раздражает мужей. И наоборот. За месяц распробовала законного наездника. Парень мало что смыслит в житейских делах. Влез с головой в книги, как осел в торбу. Но осел хоть овес жует или сено, а этот… Одни фантазии на уме… Его мать начинала с нищенства, он — кончит. Нынче книжному человеку пути нету. Случись что-нибудь с Ражденом, мало ли заболеет, арестуют или, как предка, прирежет кто-нибудь, они дня не продержатся, по миру пойдут. Антон — этот вообще! Посадил жену отцу на шею… Если откровенно, девушка запала на авторитет и влияние отца, а не на черные усы сына. Кстати, усы-то у него жидковаты… Исходя из всего сказанного, Ражден приходит к выводу, что на жену сына у него такие же права, как на свою собственную. А почему нет?! Как говорится — вобла поштучно. Вот и выходит, что Антон всего лишь одна штучка. И будет вести себя так, как пожелают отец и жена. Может быть, даже с признательностью, что отец и тут подсобил, кто знает? Во всяком случае, после месячной изоляции Ражден увидел в его глазах только бессловесную покорность и безграничную благодарность. Похоже, что это вообще черта нынешних радикалов. Вот и прекрасно. Он так обрадовался отцу, точно тот приехал вызволять их из Каджетской крепости1, торопил механические ворота, руками подталкивал, чудак. Даже медовый месяц без отца ему не сладок. Покраснел до ушей то ли от радости, то ли от смущения. Стыдно за удовольствия супружеской жизни, что вкушал целый месяц с молодой женой за надежной отцовской спиной, так и кажется, что за них он больше благодарен отцу, чем жене. Это и нужно Раждену! Сукин сын! Почему он не стыдился и не краснел, когда его единомышленники грозились повесить Раждена за ноги?! Сами жалкий митинг не могли организовать. Опять Ражден курировал и опекал их. С утра до ночи щелкали семечки на ступенях Дома правительства, а по ночам лазили друг к дружке в спальники. Вот и вся свобода с независимостью… Мы еще увидим, кто кого повесит, на чем и за какую часть тела, но кое в чем и Ражден виноват. Не нашел времени научить сына уму-разму. Женщине передоверил, и вот итог. Прячется в книжки. Лизико мужественней, чует жизнь, шагает, так сказать, в ногу: нальешь — выпьет, предложишь сигарету — закурит да еще дым пустит тебе в лицо. Пепельницей, правда, не пользуется. Точнее, использует как пепельницу все, что подвернется: крышку от кока-колы, коробку из-под спичек, свернутый в воронку листок блокнота, — в общем, все, кроме самой пепельницы, и, говоря между нами, это тоже уроки жизни, плоды распада. Они теперь все такие — босяки бездомные, бродяги… То же самое и с одеждой! Неужели это называется — одеваться?! Даже бретельку лень поправить. Одежда придумана, чтобы прикрыть срам, а не для того, чтобы его выставлять… Дружба дружбой, но женщине все-таки следует держаться поскромней с мужчиной, даже если он доводится свекром… Ее муженечка за уши от книг не оторвешь, так неужели этому в них учат?! Сомневаюсь очень… Все детство с головой накрывался одеялом и, как заговорщик, при свете фонарика читал книги чокнутого Николоза. Сверстники в это время носились по горам, плескались в Куре… в том числе и Лизико… А этот шатался по комнатам, как индюк, наглотавшийся пьяных ягод. Увидите, если не кончит наркоманом вроде своей бабки (если уже не стал им). Может быть, он не Кашели? Мамочка на улице зачала… Княжна Кетуся привела ее с улицы. На все готовую. Слишком уступчива и плаксива. Никому не может отказать. Ни в чем. А по молодости тем более… Но избавиться от нее трудно, просто невозможно, как от наколки, сделанной в детстве. Таскай всю жизнь. А каково таскать такую? Телевизор смотрит плачет, птичкам крошек сыплет — плачет, белье гладит — плачет, а замечание пустячное сделаешь, так вовсе в три ручья. Но свекровь свою прикончила быстренько, в считанные минуты, как птаху… Может, княжна Кетуся нарочно подобрала ее беременную и ввела в семью; униженная мужем, унизила сына, отыгралась на нем… Для вас, дескать, и такая сойдет, для смердов из годори. Она кичилась перед сыном княжеским происхождением, потому, что помнила, как стирала его отцу пропотевшие портянки. Но в конце концов и она сдалась, окашелилась; и она покончила жизнь самоубийством, как все ихние невестки, если, конечно, Фефе не ввела княжне смертельную дозу. Первая морфинистка в Советском Союзе. Почему не слышу туша?! Государство безропотно снабжало ее «дозой», ценя заслуги свекра и мужа; как говорится, что посеешь, то пожнешь. Государство не знало, да и зачем ему было знать, до какой степени первая морфинистка страны ненавидела тех, кто ее окружает — свекра, мужа, сына, — всех Кашели, эту гнусную породу. Она не сироту пожалела, беспризорницу и попрошайку, а с первого взгляда увидела — вот, кто станет ее подругой, опорой, товарищем по оружию в войне против близких. «Фе-фе!.. Фе-фе!.. Фе-фе!..» — с утра до ночи это имя не сходило с ее уст. И укол Фефе, и попить — Фефе; а когда окончательно свихнулась, только из любви к Фефе сама ходила по малой нужде: сначала «пи-пи», потом «куп-куп»… «Фе-фе, Фе-фе, подлейте горячей! Еще горячей…» Фефе бросала ей в ванну резиновую игрушку и мыла старуху, как малое дитя, — разумеется не вовсе бескорыстно. Ей была обещана роль хозяйки Кашели. Так оно и вышло. Сначала княжна Кетуся подложила ее под своего буйного недоросля, вернее, возложила недоросля на эту безотказную слезливую сучку с сомнительным прошлым, потом, так же насильно, посадила рядышком в качестве законной супруги. «Знай, я сама, своими ногами приду в этот ваш комсомол, или как он там называется, и сделаю так, что тебя погонят взашей!» Что оставалось Раждену? Позволить матери-морфинистке и бездомной бродяжке загубить всю его карьеру? У них все было учтено, спланировано, до последних мелочей, в том числе и простодушие юного Раждена. Когда он наивно радовался тому, как ловко зажал в темном углу «мамашину приживалку», у той в тайной инструкции все было расписано — как оказаться в темном углу, как в него зажаться и постепенно, не сразу уступить распаленному «братишке». Вот так вот. Забеременевшая от «братской любви» несчастная сирота сперва прибрала к рукам права невестки, потом матери и в конце концов прочно утвердилась в семействе Кашели как хозяйка дома. Но вот ее сын, ихний Антон, не унаследовал ни одной черты Кашели, и причина тут, скорей, в снисходительности Раждена, чем в коварстве Фефе. С известной точки зрения это не вина Фефе, а ее заслуга, что тоже включал сговор свекрови с невесткой — подложим в гнездо Кашели «кукушкино яйцо», крепость взламывается изнутри, они у нас еще поплачут… Только не надо опережать события, квочки! Не спешите! Еще увидим, кто кого. И кто будет плакать последним. Во всяком случае, Раждену нету дела до сыновней чести, тем более до его мужской гордости. Почему? А потому! Антон будет делать то, что захочет Лизико. А желания Лизико и Раждена совпадают. Тут не может быть двух мнений. К тому же теперешний Ражден не тот зеленый юнец, который терял голову от запаха женщины, пользуясь чем, злокозненная мамаша вила из него веревки. При необходимости еще можно пролить свет на странные обстоятельства, по ряду причин утонувшие в чаду и тумане. Говоря другими словами, Ражден не удивится, если в один прекрасный день его предположения оправдаются и выяснится, что в действительности Фефе была не любящей, заботливой невесткой, положившей жизнь ради тяжело больной свекрови, а заурядной убийцей. Что с того, что на теле свекрови невозможно было найти место для укола — ни под языком, ни даже в глазном яблоке. Сказать по совести, смерть стала для нее благом, облегчением. Но горячо любимая невестка, краса и гордость свекрови, не ее освободила от бессмысленных страданий, что еще можно было бы понять, а себе освободила семейный престол, сбросив с него заживо гниющую старуху… Такова версия Раждена. Сейчас ему не до сбора доказательств и окончательного выяснения. Хотя не исключено, что семейным архивом Кашели придется скоро заняться — если Фефе вздумает бунтовать. Женщина их рода — тоже Кашели. Хочет того или не хочет, согласна или не согласна, нравится ей это или нет. А быть Кашели — значит быть готовым не только ко всему, но и на все. Кашельство тяжкий груз, величайшая ответственность перед будущим человечества… Всеобщего благоденствия не достичь без крови, а кровопускание — дело Кашели; они пускают как чужую кровь, так и свою. В книге ли, на сцене убить человека ничего не стоит, так же как и покончить с собой, а вот в жизни для этого нужен особый дар. Не каждый справится. Кашели смогли. Все Кашели убивали, и ни один не умер собственной смертью, включая жен. И Ражден — вполне достойный потомок своих предков. Как показывает анализ процессов, протекающих в обществе, все может повториться: и двадцать первый, и двадцать четвертый, и тридцать седьмой, и сорок первый, и пятьдесят шестой1… О чем сожалеть? О чем сокрушаться? Утренний эпизод — подтверждение. Жизнь только начинается. Если угодно, жизнь предлагает новое испытание, и мы должны оказаться на высоте, должны сделать все, чтобы потрясенный экзаменатор от удивления разинул рот. И разинет, будьте уверены! Так же верно, как солнце на небе. Главное, чтобы неожиданный успех не вскружил голову. Не успокаиваться раньше времени. Все взвесить, проанализировать. Не исключена даже провокация. В наши дни никому нельзя доверять. Сын, как мокрый обмылок, выскальзывает из рук… А вдруг он и впрямь не сын?! Не может быть. Исключено. Положим, мамочка силком впихнула побирушку ему в постель, но он-то помнит, что и куда впихнул сгоряча. Все-таки не пристало мужчине слушать женщин: «Ах, не бей его! Жалко! Он еще маленький, слабенький…» Что значит — слабенький?! Жалко?! Почему его сын должен быть жалким?! Для чего Кашели захлебнулись в море крови?! Убивали кого попало без разбору и были убиты кем ни попадя?! Ражден разберется за всех… Всем воздаст от их имени… И жене, и сыну, и невестке… Что до невестки, то это дело решенное. В Тбилиси даже легче будет уединиться. А Фефе пусть смотрит. Подслушивает сколько влезет… Поделом. Сама виновата. Должна была соображать, куда лезть, к тому же скользким путем. С таким опытом можно бы уразуметь, что и другие не прочь потискаться в темном кутке и в этом умении ей не уступят… Хочет остаться в доме Кашели — проглотит, нет — распрощается со всем, что принесло ей это породнение: роль хозяйки, жены, невестки, свойство, надежда на внуков — или в Ортачальский изолятор бегом мма-а-арш! За убийство больной свекрови (бессовестная!), дабы заполучить всю власть в семье (ненасытная!). Хотя что за власть можно доверить Фефе?! Власти Ражден не уступит никому — ни жене, ни сыну, ни невестке… И точка. Пусть не надеются. Власть любят все, хотя не все умеют ею пользоваться. Использовать во зло. Один умный человек задавался вопросом: если не во зло, то зачем власть?! Но, чтобы понять вопрос, сперва надо ее заполучить. Вот и стремятся, рвутся к ней все — достойный и недостойный, образованный и темный, сильный и слабый, порядочный и подонок… Человек есть властолюбивое животное. То, что происходит в этом доме, у нас на глазах, тоже борьба за власть, и ничего больше. Как только Лизико уступит Раждену, она тут же сядет на голову Фефе. Что ж, пожалуйста. Но Лизико, в свою очередь, должна знать, что все трое они принадлежат Раждену: она сама, Антон и Фефе… Сперва он, потом они. Тоталитарный будет режим или демократический, все решает Ражден, и мы еще увидим кто кого повесит за ноги на платанах проспекта Руставели… Как говорится, трясли спелые, а сыпались незрелые. В конце концов, Лизико — проблема Фефе, проблема жены, состарившейся на кухне, а не главы семьи. Власть Раждена завоевана кровью предков, и он ее так просто не уступит. Вообще не уступит, если удастся. Больше того — примет все меры, чтобы укрепить ее и сделать бессрочной… Как вы полагаете, он сжег партбилет в университетском сквере на глазах у митингующей толпы потому, что переменил убеждения?! Или крестился, вдруг по наитию уверовав в Бога?! Да ни в коем случае! Этими двумя сакральными актами, кремацией и крещением, он укрепил свою власть — избавил тысячи юных душ от беспочвенной ненависти и слепой веры… Беспочвенная ненависть и слепая вера выводят молодежь на улицы, против власти. Но Ражден больше не допустит этого. Он и сына с невесткой не отпустил за границу, чтобы, чего доброго, не вкусили воли. Запер их в Квишхети, в родовой тюрьме, поскольку они нужны здесь и такие — слабые, неуверенные, заглядывающие ему в глаза и смотрящие в руки… Без власти что ты есть, что тебя нет. Только власть дала Раждену возможность сперва определить каждому место, потом обратать, а затем подчинить своей воле — и жену, и сына, и невестку, что не так уж мало для нашей махонькой страны. Как бы Элизбар ни кипятился, Лизико тоже уже Кашели, и это только подтверждает, что писательская слава ничто по сравнению с властью. Говоря проще, в чьих руках власть, тот и решает судьбу писателя, и не только писателя, но и его дочери. Писания Элизбара мало кто понимает, и никому они не нужны. Что же до правил, по которым живет Ражден, они устраивают всех, во всяком случае, недовольные стараются не показывать вида. Конечно, Лизико давно волнует Раждена и, случалось, лишала его сна, он по-настоящему мучился, вспоминая ее пухлые губы и набухшие, торчащие соски, но это другое, вернее, не это главное, с этим можно сладить, это не опасно ни для семьи, ни тем более для страны. Для страны и для семьи опасен вопрос, который задала ему девчонка с пухлыми губами и набухшими сосками лет десять назад вроде как между прочим: «Правда, что дедушка Антона был людоед?» И если вы желаете удержать власть, бойтесь глупенького вопроса из детских уст. Ребенок ужасное оружие, когда используется не по назначению. Его словам смеются. А смех расшатывает любую власть и бросает тень на любой авторитет. Потому-то словам ребенка вроде бы не придают значения, стараются пропустить мимо ушей (чем только подчеркивают заключенную в них мысль или двусмысленность, в особенности если вопрос ребенка касается представителя власти, вследствие чего естественным образом встает вопрос о его пребывании во власти. Это прекрасно понимают хитроумные взрослые, провоцируя невинных детей, даже обучая их провокационным вопросам. Вот с чем необходимо покончить раз и навсегда, если мы и в самом деле хотим выжить и спасти страну, — покончить с желчным шушуканьем писателей в тени липовой аллеи, а заодно с наигранным детским простодушием. С хитроумием отцов и глупостью детей. Их соединение приводит к бессмысленным жертвам, в основном, в виде изувеченных, обезноженных или просто расстрелянных детей. Какой нормальный ребенок в Советском Союзе решился бы на захват самолета, не подзуживай их хитрожопые взрослые?!1 Да и Лизико не пришло бы в голову выяснять гастрономические наклонности Антонова дедушки, не подтолкни ее к этому (после «Энисели» с черешней на даче у Кашели) злоязычный Пимен, глубокомысленный Леонтий, французистый Диомид, бравый Гоброн (как-никак полковник в отставке), насквозь прокуренный Михако и наш дорогой свояк, высоколобый циник Элизбар. Грешно обманывать ребенка. По наивности ума и сердца он может принять за чистую монету, буквально понять то, что седовласый шалунишка обронил иносказательно или метафорически, и всю жизнь будет думать, что отец Раждена — Антон Кашели-старший, засунув за воротник перекрахмаленную салфетку и вооружившись ножом и вилкой, уплетал, к примеру, Михаила Джавахишвили или Тициана Табидзе… Но Лизико уже не дитя, разберется кому верить. Во всяком случае, в выборе она не ошиблась. Видит Бог, насилия над ней не чинили, своей волей вошла в «сферу влияния Кашели», другими словами, отреклась от отца, так ничего и не поняв в его заумной тягомотине. А что же, если не это? Что ее заставило? Почему решилась? И с кем?! Ведь свекор, по существу, тоже отец. Отец мужа и тебе отец. Ты дочь того, кто породил твою половину, твоего мужа. Разве не так?! Так! Поэтому осторожней! А вдруг Антон все-таки не сын Раждена? Все равно осторожней. Дьявол не спит. Осторожней вперед, к полной победе! Фефе не такая дура, чтобы из-за малолетней шалавы выпустить из рук добычу всей жизни. Как только Ражден останется наедине с Лизико, ее песенка спета: хотя бы ради самообороны и перестраховки на стол ляжет папка с «делом калбатони Фефе». Вот о таких ситуациях и говорится: коготок увяз, всей птичке пропасть. Ох, увяз! Впрочем, так обеим будет лучше. Общий мужчина сближает женщин, они станут интересней друг другу и к семье внимательней. Одна как невестка станет лучше, другая как свекровь. Женщины любят избранниц своих мужчин. Все полюбят друг друга, и семья Кашели сделается образцовой. Все для всех и все общее. Вот тебе и коммунизм! Страх рождает любовь. Страх, и только страх. Все остальное — враки. Страх скрепил эту огромную страну. Все боялись одного маленького человека. Теперь мы сделались бесстрашными, вот и кусаем локти. И это еще не все! Вылезет на трибуну соплячка, сикуха голозадая, и пищит: «Долой Российскую империю!» Да кто простит такое?! Запихают всех в корзину поуемистей и покатят с Эльбруса — катитесь-ка вы к такой-то матери! Страх и уважение старшего! Страх и почтение! Лизико испугалась, поэтому и обмерла. Не ожидала, не верила. Думала — не решится: я уже самостоятельная женщина, трусики — хочу надену, хочу — нет. А тут не вышло! Джезву выронила… Видно, пятьдесят лет и впрямь не так много, да хоть и пятьдесят два… Ей-богу, не так много…