Эдуард Лимонов - Смрт (рассказы)
Оделся я слишком жарко. Под бушлатом — кожаный пиджак, под пиджаком свитер, правда хлопковый sweatshirt, еще майка. Пот лоб заливает. Хорошо, волосы короткие. Встал, бегу. Укрылся у дерева. Три выстрела. Бегом. Плита, мхом вся поросшая, лежит на другой плите. Может, могильная. Времени нет разглядывать. Почему три выстрела? А это перестраховка. Чтоб труднее было засечь. У плиты я задержался, подумав почему-то о том, где же ограды на еврейском кладбище? Или евреи не ограждают свои могильные камни каждый? А потом вспомнил, что в детстве я прожил много лет рядом с очень старым еврейским кладбищем, и там тоже не было оград. Должно быть, их все и на Украине, и в Сербии давно растащили на металлолом. Пахло трухлявой пряной гнилой осенью. До этого несколько дней шли дожди. Пахло плесенью.
Мишо упал на землю возле меня. Смеется. Достает фляжку.
— Держи, рус!
Глотаю. Убеждаюсь, что тотально правильно выдавали фронтовые сто грамм. От нескольких глотков нечеловеческая сила. Вскакиваем. Бежим.
Бежать дальше некуда, мы достигли их укреплений. У них перед их укреплением также повырубаны деревья. И они не ленились. Их голое пространство перед их укреплением шире нашего. Залегли. Шепчемся. Наблюдаем. Видим два тела, лежащие меж пней. Свежие тела, потому что не успели ничем порости. Подмяли траву. Вокруг давно мертвого трава выглядит иначе.
— Это не сербы, — шепчет мне Мишо. Я молчу. — Это турчины, мы их застрелили, — бубнит Мишо. Я молчу. Потому что не знаю.
— Что дальше? — шепчу я Мишо.
— Капитан решит. — Мишо начинает вертеться, оглядывая нашу группу, лежащую среди пней. — Где капитан? — спрашивает Мишо у меня.
— Не знаю.
Такое впечатление, что мусульмане нас не видят. Мы перестали стрелять, и они перестали. Лежим. Смотрю на часы. На секундную стрелку, потому что от минутной тут толку нет. Минутная фиксирует гражданское время. Я смотрю на секундную стрелку. Смотрю и не могу наглядеться. Она показывает мне не время. Всем случалось рассматривать какой-нибудь шнурок на своих башмаках, или трещину в стене, или свою собственную грубую кожу на руке, на костяшках кулака? Обыкновенно человек совершает это созерцание в состоянии глубокой задумчивости о чем-либо ином. Предмет задумчивости вовсе не шнурок, не трещина и не кожа. Предмет иной, но сосредотачивает вас на мысли об ином предмете как раз шнурок, трещина, дактилорисунок вашей кожи. Я думал о гребаном капитане, где он. Нас тут счас всех на хуй поубивают в печку матерну, а он где?
К нам подползает ближайший солдат:
— Капитан велел открыть неприцельный огонь и брать укрепление.
— В печку матерну, — говорит Мишо.
— В печку матерну, — повторяю я. Солдат уползает.
Далее происходит следующее. Мишо переводит автомат в его руках на режим стрельбы очередями. Мои глаза покидают секундную стрелку, останавливаются на мясистом листе неизвестного мне садового растения, он запылен, отмечаю я. А мои пальцы переводят автомат Мишо в моих руках на режим стрельбы очередями. Мишо успевает достать фляжку, но времени отхлебнуть у него не остается. Капитан или не капитан на правом фланге от нас испускает истошную очередь, что-то вопит, и мы начинаем стрелять и бежим, как разрозненное стадо, на их укрепление.
Они встречают нас так же истерично, как мы прибежали к ним, и нам приходится залечь, а потом отползать опять к «зеленке», то есть зеленым насаждениям, сквозь которые мы проползли в этом направлении. В «зеленке» выясняется, что у нас есть раненые, но нет убитых, что удивительно, поскольку мы полезли на их укрепление с расстояния не более трех сотен метров.
Мы остаемся в «зеленке» до темноты. Мы еще два раза повторяем попытку ворваться к ним, но захлебываемся. В результате мы теряем двоих убитыми. В темноте мы уже выпрямляемся во весь рост и отходим, вынося убитых и помогая раненым. Мы ругаемся. «В печку матерну!», — говорит Мишо. «В печку матерну!» — говорю я. «В печку матерну!» — говорит капитан, парень лет тридцати.
Дневной счет был 2:2. По двое убитых с каждой стороны. Ну и раненые.
Пленный
Тот, кто играл на аккордеоне, не был пленным. Пленным был тот, кто играл на гитаре. Я узнал об этом уже в самый разгар пирушки, когда дым шел коромыслом, что называется. За огромным столом, таким огромным, что я такого отродясь не видал, сидели офицеры. Женщина была только одна — пышнейшая и большая блондинка, хозяйка военной столовой, где мы находились. Она приносила и уносила еду. О том, что гитарист пленный, сказал мне фотограф по фамилии Сабо. Фамилия Сабо у венгров как фамилия Ким у корейцев. Что до венгров, то они всегда в молчаливой оппозиции в Сербии. У них есть целая провинция Воеводина, где венгры чуть ли не в большинстве. Они спят и видят перенести границу и войти в состав Венгрии. Но побаиваются восставать в открытую, как это сделали хорваты и мусульмане. Можно, конечно, рассудить, что у хорватов и мусульман Югославии не было независимых государств, а у венгров есть через границу. Венгры подзуживают, сплетничают, злопыхательствуют и стучат. Во всяком случае, такая у них репутация. Этот Сабо тоже в конце концов настучал на меня. Донес про историю с пленным.
Пленный выглядел как парень, с которым некоторое время встречалась Наташка, когда мы ненадолго расстались с ней в Париже в середине 80-х годов. Как Марсель. Такие же белесые кудельки, высокий, плоский и очень потливый. Просто вот один к одному. Бывает же такое. Глядя, как он большими приплюснутыми пальцами зажимает струны, я его уже не любил, хотя и не знал еще, что он пленный.
На самом деле пленный выявился уже в конце пирушки. С самого начала была организована офицерская пирушка в мою честь при свете трех тусклых лампочек, подпитанных от автомобильного аккумулятора. Дело происходило в общине Вогошча. Округ территориально относился к городу Сараево. Меня усадили во главе стола между председателем общины господином Коприцем Райко и полковником Вуковичем. Вокруг стола нас сидело человек сорок или пятьдесят. Почти все — офицеры. Стол был уставлен закусками: ягнятина, сушеное мясо, суп горба. Военная Босния жила в те годы сытнее и обильнее, чем Россия.
Сидим, мохнатые тени от трех лампочек превратили нас в древних героев. Пьем ракию. Встаем, кричим здравицы, произносим тосты. Полковник Вукович берет слово: вручает мне, вначале исхвалив меня так, что я краснею, подарок от общины округа Вогошча — пистолет фабрики «Червона Звезда», калибр 7,65, модель 70. Я тронут, я встаю, я благодарю. Некоторые офицеры уходят на дежурство или на задание. На смену им приходят другие.
Единственная женщина огромна. Она настоящая мать всем нам. Улыбается, приносит зараз по десятку тарелок, забирает опустевшие. Я спрашиваю ее, как называется ее заведение. Неожиданно слышу в ответ абсолютно мирное, но экзотическое: «Кон-Тики». Так назывался плот норвежского путешественника Тура Хейердала, на котором он добрался до островов Полинезии, в частности до экзотического острова Пасха. Я ожидал услышать грозное военное название, а тут «Кон-Тики»…
Музыканты пришли уже часа через два. К тому времени мы меняли места за столом, как хотели, мы бродили по залу и много курили, когда они явились. Мы стали петь, а музыканты подыгрывать. То, что мы пели, напоминало русские частушки. Кто-то (по кругу, по часовой стрелке была у них очередность) затягивал куплет, а хор повторял его. Помню следующий текст. Солист: «Тито маэ свои партизаны…» Хор: «А Алия свои мусульманы». Текст требует объяснения. Сербы никогда особо не жаловали Иосифа Броз Тито, хорвата по национальности, сумевшего сплотить на короткое время народы Югославии под эгидой коммунистической идеи. Сербские националисты — «четники» — порой воевали во Второй мировой войне против партизан Тито. «Алия» в частушке — это Алия Изитбегович, президент мусульман, засевших в Сараево. Частушка проводит прямую параллель между мусульманами Изитбеговича — сегодняшними врагами сербов — и партизанами Тито. Абсолютной исторической правды частушка не придерживается, но характеризует настроение боснийских сербов в те годы. Тито расстрелял Драже Михайловича, четнического генерала, в конце войны. Своего соперника.
Помню еще текст. Солист: «Йосиф Тито…» Хор: «Усташей воспита!» То есть частушка обвиняет покойного президента Югославии в том, что он воспитал «усташей» — хорватских ультранационалистов. «Усташи» сумели вырезать во Вторую мировую за время существования хорватского независимого государства полтора миллиона сербов. Лагерь уничтожения в Ясиновац, утверждают сербы, был пострашнее гитлеровских. Лагерь в Сисаке был детским, это единственный в истории лагерь смерти для детей. Сербов можно понять. И я их понимаю. Я никогда не смогу поехать в Хорватию, в страну с такой историей, мне будет неприятно там находиться. В 1945—46 годах католическая церковь спасла хорватское руководство и многочисленных «усташей» от Нюрнберга и от виселиц. Тито также замазал, затер историю, якобы во благо всех примирил народы под коммунистической крышей. Однако языки пламени вражды вырвались в девяностые годы.