Леонид Бородин - Год чуда и печали
Все трое они долго смотрели на меня молча, словно во время этого молчания припоминали все, что было с ними до моего прихода, и даже взгляды их сначала, хотя они и смотрели на меня, были обращены куда-то в себя, а когда я почувствовал, что вот, наконец, они видят меня по-настоящему, дрогнули губы у старика (так я называл его про себя), и я услышал его тихий, глухой и очень печальный голос.
— Кто ты и как сюда попал?
— Меня послала Сарма, — сказал я дрожащим голосом.
— Сарма! — как эхо повторила девочка и прильнула к руке на подлокотнике, все так же печально глядя на меня.
— Сарма! — глухо повторил старик. И хоть убей, не понял я по интонации его голоса ничего, что хоть немного бы прояснило всю эту историю, странную, непонятную и грустную.
— Она все сидит там, да? — спросила девочка, и опять я ничего не уловил в ее голосе.
— Сидит.
— А ты... откуда ты? И зачем она тебя послала? — как-то без особого интереса спросил старик.
— Она велела посмотреть и рассказать... А я из Маритуя... Вот и они оба вздрогнули при этом слове, и особенно девочка. Я, не дожидаясь вопроса, спешил разъяснить:
— Там, внизу, озеро, оно называется Байкалом... Подскочили удивленно брови старика, и девочка в изумлении взглянула ему в лицо.
— На берегу, — продолжал я, — поселок. Он называется Маритуй!
Снова взгляды их, хотя они и смотрели на меня, от меня будто ушли, и они опять думали или припоминали что-то, и тем горестнее становились их лица.
— Там везде вода, отец! — с болью в голосе сказала девочка.
— Но там снова живут люди! — с надеждой как будто возразил ей отец.
— Откуда же они знают имена? — прошептала девочка.
Я осмелился и подошел к самому возвышению, на котором стояли кресла.
— Почему... вы... здесь? — робко спросил я.
Девочка закрыла глаза и снова положила голову на руку отца. Другой рукой он погладил ее по волосам, и столько было в его взгляде боли, когда он смотрел на дочь, что даже глаза его потемнели.
— Я устала, отец! — прошептала девочка.
— Она устала, — сказал он мне, — тебе надо уходить! И щенок положил голову на лапы и закрыл глаза.
— Можно, если Сарма позволит, я приду завтра? — спросил я, страшась услышать отказ. Но не услышал его. Рука старика замерла на голове девочки, и он тоже устало закрыл глаза. И будто не говорили они со мной минуту назад, и будто не звучал в этом зале голос с необыкновенным произношением звуков... Но только — будто. Голос девочки звучал у меня в сердце и словно прокалывал его тысячами игл сострадания.
Сначала я пятился, не мог повернуться к ним спиной, потом все же повернулся, но пока дошел до лестницы, много раз оборачивался, надеясь уловить хоть какое-нибудь движение в их неживых позах, готовый броситься к ним, что-то сказать или сделать...
Сарма! Она должна сказать мне, почему они здесь, кто они, почему она сидит на скале, и все прочие "почему" пронесли меня по лестнице скалой заросшего замка наверх без единого взгляда на все, что было в верхних залах.
Дневной свет ослепил меня на выходе из пещеры, и я некоторое время стоял, щурясь и мигая, затем побежал к Сарме.
На лице ее было торжество и злорадство, и она могла уже ничего не объяснять мне. Я знал, что это она виновата в печали на лице девочки... Это все она...
— Ну что? — спросила Сарма, прищуриваясь и злобно ухмыляясь.
— Что? — ответил я вопросом на вопрос и не скрыл своей ненависти к ней.
— Они о чем-нибудь просили меня?
— Нет!
На лице ее лишь мелькнула досада, но сменилась непонятной радостью.
— И девчонка?
— Она тоже ни о чем не просила.
— В долине Молодого Месяца даже девчонки были мужественными и не пускали слюни, как некоторые... — явно в мой адрес сказала она. И тут вдруг слетели с ее лица и злорадство и презрение, и лицо ее стало такое же печальное и горестное, как у тех, в скале, и она словно осела вся в своем нелепом голубом одеянии, и голова ее беспомощно склонилась набок, и, казалось, что вот-вот из глаз ее потекут слезы... Но ни слезинки не упало. Она лишь шептала что-то, что, я не мог разобрать, и тихо покачивала головой.
И у меня пропали к ней всякие недобрые чувства. Захотелось поговорить с ней ласково и просто, притом смутно верилось, что такой разговор мог бы разрешить какое-то страшное недоразумение, которое есть причина печали и боли ее и всех...
— Бабушка! — сказал я тихо и ласково.
Она вскинулась удивленно, точно опомнившись.
— Бабушка?! Разве я похожа на бабушку? — спросила она, странно хихикнув.
Конечно, она не походила на бабушку, она походила на прапрабабушку.
— Ну, пожалуй, ты действительно можешь называть меня бабушкой...
Она снова хихикнула, стала препротивной, особенно когда пыталась закатить глаза, как это любят делать девчонки, когда кокетничают и воображают. "Ненормальная какая-то!" — подумал я.
— Почему она там... а вы здесь... и вообще...?
Губы ее плотно сжались, подбородок подтянулся к носу, глаза прищурились, зло засветились.
— Ты хочешь знать, чего не знаешь, мальчишка? А способна ли твоя цыплячья душа вместить знание о душах настоящих людей! Не лопнет ли, не разорвется она, как пузырь! А заячий умишка твой, он способен понимать мысли героев, разве приспособлен он для знания великого горя и великой радости?! Что ты знаешь о знании, жалкий недокормыш! Знание — это клич к подвигу, а не лепешка, которую проглотил и по животу себя погладил!
Я не очень-то понял, о чем она говорила, однако догадался, что она снова меня ругает, но я не боялся ее ругани.
— Нет, лукаво оговорился я, — если это тайна, то конечно...
— Тайна! — насмешливо повторила она. — Что ты понимаешь в тайнах! Но раз уж ты пробрался сюда, куда тебя никто не звал, я скажу тебе кое-что...
Тут она покосилась на меня, пошамкала губами.
— Любишь ли ты своих родителей, паучок тонкорукий?
При чем здесь родители?!
— Еще бы тебе их не любить! — фыркнула она. — Другие родители такого недородыша в пропасть выкинули бы, чтобы стыда миновать!
И чего она меня обзывала! Я же был не слабее других мальчишек моего возраста, а некоторых так и половчее!
— Слушай меня хорошо! — сказала она торжественно, подняв кверху палец в голубой перчатке. — Слушай! Ты здесь многое увидел, кое-что услышал и услышишь еще! Но запомни, если там, внизу, ты захочешь проболтаться кому-либо, то лучше сразу проглоти свой язык! Потому что, когда твой язык еще не перестанет ворочаться на первом слове, родители твои уже будут мертвы! На двадцать пять лет я связываю твой язык! Понял?
Я похолодел от ужаса. Ведь можно нечаянно проболтаться, можно забыться и заикнуться! Я представил, как я кому-то начинаю рассказывать про Мертвую скалу, а в это время мама, а за ней и отец падают мертвыми, и уже ничего нельзя исправить!
— Ага! — злорадно квакнула старуха. — Кажется, ты начинаешь понимать, что такое тайна! Ты думал, тайна — это безделушка, с которой можно поиграть в молчанку! Но тайна — всегда есть не твоя тайна! Раскрытие тайны — кому-то вред! А за вред надо расплачиваться! Ты еще пожалеешь о своем любопытстве!
Может быть, я уже жалел! Не помню.
— Ты хочешь знать, почему старик с девчонкой сидят там, в скале? Я скажу тебе!
Взгляд ее стал мутным, глаза ушли куда-то глубоко-глубоко.
— Скажу! Она, эта девчонка, и ее отец...
Будто колебалась, говорить или нет.
— А знаешь ли ты, кто ее отец?
Откуда мне было знать.
— Это князь Долины Молодого Месяца — Байколла! Когда-то весь серп Долины был подвластен ему! И вот он сидит там и будет сидеть всегда, потому что совершил страшное злодеяние! Он и его дрянная девчонка... они убили моего младшего сына...
Последние слова она проговорила шепотом и будто сама вслушивалась в значение этих слов и ужасалась. Потом тоже шепотом несколько раз повторила: "Убили! Убили!"
Обо мне она забыла и смотрела куда-то в сторону Байкала.
— Это было так давно, что кажется, будто это было вчера!
Потом она долго молчала, а я думал и никак не мог представить себе, как могли кого-то убить эта девочка и ее отец! Может быть, это произошло случайно, но тогда за что же "вечно" сидеть в скале! Нет, тут что-то не так! Я вспомнил выражение печали в глазах узников, и, пожалуй, в них все же и вправду была вина... Князь Байколла... Байкал... А сына ее звали Марит... А поселок зовется Маритуй... Как все странно и непонятно.
Снова и снова передо мной возникали глаза девочки, я слышал ее грустный голос и все более утверждался в мысли, что во всем этом — несправедливость. И исходит она от этой старухи, хотя у ней и убили сына, как она говорит. Нет, я знал точно, девочка не может быть в чем-либо виновата.
Об этом я уже хотел задать вопрос, но старуха опередила меня.
— Ты еще здесь?! Чего тебе еще надо! Уходи с глаз моих! Да помни о своих родителях!