Валентин Гнатюк - Перуновы дети
– Без строгости нельзя, – мрачно возразил Метлицын, – народ только силу понимает и уважает, на то и государь, и полиция, чтобы порядок был.
– Вы что же, – встрепенулся Словиков, – думаете, если мужика в морду бить и скотиной обзывать, то от этого у него уважение к вашему благородию выйдет? Нет-с, голубчик, – помахал он пальцем в сторону Метлицына. – Именно поэтому теперь это быдло, как вы изволили выразиться, господин штабс-капитан, вырвалось на свободу и воздаёт сторицею, как в Библии, ха-ха! Вы его плёточкой или шашечкой, а он вас из пулемётика – та-та-та… И случай с вашей батареей – прямое тому подтверждение!
Метлицын, в котором эти слова разбередили совсем свежую душевную рану, резко вскинул голову, жилы на шее напряглись, глаза округлились.
– Не сметь! – сдавленно прошипел он. – Это вы, вы и подобные вам демократы предали Россию, распустили народ своим сопливым сюсюканьем. Да, вы… – Метлицын хотел вскочить, но рука сидевшего рядом подполковника Новосада удержала его за плечо, а твёрдый взгляд Изенбека несколько остудил порыв. Метлицын остался сидеть в кресле с подставленным вместо ножки ящиком, жёлчно поливая жидов-социалистов всяческими ругательствами.
– Нет! – вдруг вскочил прапорщик Черняев, до которого наконец дошёл смысл некоторых фраз. – Россия не погибла. Мы победим, клянусь вам! – Его глаза на красивом бледном лице горели возбуждением. Он вытянулся и дрожащим голосом, готовым вот-вот сорваться на рыдания, запел:
Черны гусары!Спасай Россию, бей жидов, —Они же комиссары!Иначе лучше смерть!
– Его рука потянулась к кобуре.
Изенбек приказал разоружить и обыскать прапорщика. Револьвер и шашку передал Игнатию: «Завтра отдашь!» – а коробочку с кокаином положил себе в карман.
У окна грузный Новосад кашлянул в седые усы.
– Гм, складно вы тут, Пётр Николаевич, про судьбу России рассуждали, весьма складно. Только в личной жизни у вас всегда был, пардон, полный конфуз. И с сослуживцами не больно миритесь, выпиваете опять же не в меру-с.
– При чём здесь моя частная жизнь? – возмутился Словиков. – Я о вопросах совсем иного масштаба рассуждения имею…
– Притом, милейший, что прежде со своею судьбой управляться научиться надобно, а потом уже и мировые вопросы решать. Так я по-стариковски понимаю, а если не прав, не взыщите…
И Новосад сердито отвернулся, давая понять, что он высказался и больше не желает участвовать в ненужных спорах.
Словиков обиженно засопел, плюхнулся на стул и стал вполголоса ворчать что-то, но никому до этого уже не было дела.
Изенбек, желая направить разговор в другое русло, задумчиво произнёс:
– Какой сегодня удивительно тихий вечер, господа, не грех и песню послушать. Спойте нам, штабс-капитан, голос у вас хороший. Что-нибудь задушевное…
Просьбу поддержали, и Метлицын, ещё раздражённый спором, всё же взял гитару и стал её настраивать, постепенно успокаиваясь и входя в настроение неторопливого ужина у догорающего камина, что на войне случается так редко.
Была уже ночь. Небо стало очищаться, и в просвет между тучами выглянула ущербная луна, засияв в раме окна серебряной безвёсельной лодкой.
Штабс-капитан тронул струны, и полилась песня, тоскливая и щемящая, вплетаясь в ночь растревоженными звуками гитары и красивым баритоном певца, на какое-то время объединяя своих слушателей – таких разных, но бесспорно схожих в одном – в чувстве безысходности перед грядущим и острой боли за великую Российскую империю, которая уходила…
Песня стихла, как пролетевший ветерок, и в гостиной на некоторое время залегла тишина. Потом раздались одобрительные возгласы, просьбы спеть ещё.
Словиков, пошатываясь, встал со стула и, подняв кружку в сторону Изенбека, предложил:
– Господа, давайте выпьем… за Фёдора Артуровича… – Язык не очень слушался его. – Нас могут убить завтра… даже сегодня… Но совсем недавно я слышал, как господин полковник сказал Игнатию: все вещи мои можешь бросить… а старые дощечки… ни при каких обстоятельствах! Вдумайтесь, господа… Фёдор Артурович хочет вытащить из этого пекла… не фамильные бриллианты… не золотые канделябры… а кусок истории… Это же удивительно! Значит, не всё погибло… ещё жива Россия… Давайте выпьем, господа… за нашего командира… И дай бог ему удачи!..
– Тут как бы голову сохранить в котле этом, а не какие-то доски, – почти укоризненно заметил Новосад.
Остальные офицеры тоже не проявили энтузиазма, просто молча выпили вслед за Словиковым.
Штабс-капитан снова запел. На этот раз цыганскую песню.
Глава вторая
Художник Али
Июнь 1924. БрюссельНе может волна остановиться, не исчерпав своей силы, не может чайка упасть, пока в состоянии двигать крыльями, не может даже камень разрушиться, покуда в нём сохраняется твёрдость. Всё должно пройти свой путь до конца…
Аx, цыганская музыка, цыганские песни! Кого не трогали они своей певучей протяжностью, исходящей тоскливо-сладким надрывом, чьих не зажигали сердец шальным дроблением ритма и размахом безудержного разгула, отблеском звёздных ночей в чёрных очах, колдовским пламенем далёких манящих костров и вихрем танца, подобным свободному ветру, где во всём – в каждом звуке, взоре, движении – сквозит неукротимый дух вольницы, дух свободы!
Отчего же именно русской душе так близки эти песни, заставляющие страдать и плакать, забывать обо всём и рвать рубаху на груди, ударяясь в бесшабашный разгул?
Что роднит нас с этим кочевым народом, от которого мы отворачиваемся на улицах, костерим за обман и бродяжничество и который овладевает нашим сердцем, взяв в руки скрипку?
Может быть, то подспудная память и тоска по воле, какой жили и наши пращуры многие тысячи лет тому назад, скифами-скотоводами гонявшие тучные стада по бескрайним зелёным степям, разводившие костры под пологом вечных звёзд.
Может, то древнейший голос язычества, подспудно живущий в каждом из нас, напоминает о счастливом времени детства, когда человек ещё пребывал в лоне матери-природы, как наивное и непосредственное дитя.
Народные песни, традиции включают в себя генную память Рода и обладают энергией такой силы, что проходят через всё: войны, разрухи, смерти. Может, человечество потому ещё до сих пор живо, что имеет в своей основе эти древние мощные корни.
Мелодия, словно ей было тесно в клетке помещения, рвалась наружу, выплёскивалась на бульвар, разносилась по ближайшим улочкам и постепенно гасла среди чистеньких и аккуратных домов чужого города и чужой страны.
Потому что десятка два людей, сидящих в небольшом брюссельском ресторанчике знойным летом 1924 года, были в основном русскими эмигрантами. Они пришли отвести душу, заказать блюда русской кухни и послушать цыган.
Звуки полившейся из открытых окон цыганской музыки заставили мужчину, который прогуливался по тротуару, остановиться. Некоторое время он слушал волнительную мелодию, подняв голову. Затем, достав из кармана и пересчитав свой скромный «капитал», нерешительно шагнул в открытую дверь.
На мгновение он остановился у порога, окидывая взглядом зал. Может, искал свободное место или высматривал кого-то из знакомых.
Яркий электрический свет разом обрисовал довольно крупное телосложение мужчины, облачённого в светлый клетчатый костюм из недорогой ткани. Тёмно-русые редеющие волосы обрамляли высокий лоб, хотя на вид посетителю было слегка за тридцать. Выпуклые карие глаза и мясистый нос диссонировали с маленькими ушами и тонкими губами, из которых выделялась только нижняя, а верхняя представляла собой изломанную черту.
Звон гитар звучал теперь громко и надрывно, казалось, над самым ухом. Скрипки пели всё жалостней, и молодой чернявый парень в красной рубахе и с золотой серьгой в ухе в унисон им выводил гортанную песню, азартно прищёлкивая пальцами и отбивая такт подошвами блестящих сапог. Бубен, выбивавший чёткий и гулкий ритм: та-та, та-та, та-та-там, постепенно перешёл в мелкую и частую дробь: та-та-та-та-та…
В буйном кружении замелькали разноцветные юбки цыганок, в такт переплясу зазвенели браслеты, кольца и серьги, лихо застучали каблучки. И вот охваченная властью танца молодая цыганка опускается на колени, запрокидываясь назад, а грудь и плечи, послушные первозданному ритму бубна, плавными и мелкими волнами пульсируют, изнемогая…
Размеренней заговорили гитары, и торжественно медленно выплыли звуки скрипки. Грустя и жалея, любя и страдая, они то плачут, то смеются, снова сплетаются с завораживающим ритмом бубна, чтобы опять увлечь, закружить до самозабвения во всё убыстряющемся коловращении сладких и томных звуков, обнажённых плеч и манящих глаз, за которыми стоит что-то гордое, свободное и вечное!