Марлена де Блази - Тысяча дней в Венеции. Непредвиденный роман
Остальное имущество я разделила на маленькие наследства. Софи переделывала запасную спальню в офис, поэтому она получила французский стол. Я знала, что моей подруге Лули всегда нравилась стойка, на которой я раскатывала тесто, и однажды вечером мы умудрились засунуть ее в багажник автомобиля. Было много подобных сцен. И вместо того чтобы грустить при расставании с вещами и людьми, я находила, что минимализм для меня нов, но близок по духу и освежает восприятие.
Я не скучала в ожидании. Утром — кафе, днем — счета, вечером — снова кафе, последние приготовления к ужину. Я начала привыкать к встречам, проходящим на богом забытой окраине города, в итальянском консульстве, где стоял разбитый старый деревянный стол, на нем старая портативная печатная машинка; за ней сидела еще более старая palermitana — женщина из Палермо — жена страхового агента, в офисе которого и было расположено консульство. Синьора отличалась темно-лиловыми волосами, отсутствием талии и длинными тонкими ногами. Ее ногти были окрашены в кроваво-красный цвет, она жадно сосала сигарету, втягивая щеки. Итальянка умудрялась втягивать дым в нос и в рот одновременно, затем закидывала голову и посылала последние клубы кольцами вверх, все время держа тлеющую сигарету между кровавыми пальцами поблизости от щеки. Мне она шептала. Это выглядело так, как если бы ее муж, сидящий за огромным столом, покрытом формикой, на расстоянии в двух ярдов, не должен был быть посвящен в нашу беседу. Она печатала историю моей жизни на пачках официальных бланков, присланных итальянским правительством.
Мои личные данные, цель посещения Италии, мой гражданский и семейный статус, отсутствие обременений, количество денег, которое я собиралась ввезти в страну, документы, имевшиеся до брака, чтобы удовлетворить государство, добрачные документы, чтобы удовлетворить церковь, — все подлежало расшифровке. Эту работу, с моей точки зрения, можно было эффективно проделать меньше чем за сорок минут, но синьора из Палермо посчитала целесообразным расширить задачу на четыре полноценных утренних заседания. Синьора жаждала общения. Необходимо убедиться, шептала она сквозь дым, что я понимаю, что делаю.
— Что вы знаете об итальянских мужчинах? — вопрошала она, бросая взгляд из-под затененных полуопущенных век.
Я только улыбалась. Обиженная моим молчанием, она быстрее заполняла на машинке бланки с большой, обведенной чернилами печатью итальянского государства. Попробовала еще раз:
— Все они — mammoni, маменькины сынки. Именно поэтому я вышла замуж за американца. Американцы — меньше furbi, меньше себе на уме, — сообщалось мне шепотом. — Все, к чему они стремятся, — широкоэкранный телевизор, гольф по субботам, «Ротари-клуб» по средам и, время от времени, полюбоваться на вас, пока вы одеваетесь. Они никогда не жалуются на еду, если это мясо, горячее, поданное не позже шести часов. Вы когда-нибудь готовили для итальянского мужчины?
Чем более личными становились ее вопросы, тем быстрее она печатала. Я получила совет хранить собственные деньги в американском банке и не продавать мебель. Я вернусь в течение года, предсказывала синьора. Она упомянула недавнюю историю насчет блондинки из Иллинойса, что развелась с мужем — успешным политическим деятелем, чтобы выйти замуж за римлянина, а у того, как оказалось, уже была жена в Салерно и голландский любовник, которого он ежемесячно навещал в Амстердаме. Я оплатила непомерную стоимость ее услуг, упаковала толстое, шикарно отделанное портфолио, приняла воздушные, пахнущие «Мальборо» поцелуи и отбыла, задаваясь вопросом о причинах, толкающих некоторых женщин столь усердно спасать меня от моего незнакомца.
Вечера я проводила чаще всего одна, в безмятежном отдыхе. Перед тем как покинуть café, я упаковывала с собой немного еды на ужин и приезжала домой к восьми. Я надевала на длинную ночную рубашку старую шерстяную фуфайку Фернандо, так и не постиранную, зажигала огонь в камине и наливала бокал вина. С имуществом я более или менее разобралась, теперь надо навести порядок в душе. Душа важнее серебряного чайника для заварки. Я хотела быть готовой к этому браку.
Я бросила вызов призракам, смотрящим из теней, освещенным прошедшими, но такими реальными для меня сценами. Я видела добрые, слезящиеся глаза моей бабушки и нас, детей, опускающихся на колени у ее кровати, чтобы читать молитвы, перебирая четки. Я всегда заканчивала раньше, чем она, потому что пропускала каждую третью бусинку. Она знала, но никогда не ругалась. Эта тайна была легка и естественна для нас обеих. Я научилась ухаживать за розами и цинниями на заднем дворе, бегала к булочнику за свежей выпечкой — один круглый хрустящий хлеб на ужин, другой — для полутораквартальной прогулки до дома. Бабушка была сдержанна, даже нелюдима, но не по отношению ко мне: мы вместе с нею обсуждали многие секреты. Я была слишком молода, чтобы понять, когда она рассказала мне о своем маленьком мальчике.
Тогда ему исполнилось пять или еще меньше. Каждое утро она будила его первым, посылая через узкую улицу перед домом к железнодорожным путям собирать уголь для старой железной печи. Вместе они разводили огонь, варили кофе и жарили тосты, прежде чем поднималась вся семья. Однажды утром, когда она стояла у кухонного окна, наблюдая за ним, как всегда делала, короткий состав грузовых вагонов вылетел из-за поворота вне расписания. Из ниоткуда. Ее крик был задушен гремящей сталью, она стояла и смотрела, как поезд крушит ее ребенка. Она добежала до путей, одна, завернула сына в юбку и принесла домой.
Когда родились мои дети, может быть немного раньше, я начала понимать, почему бабушка так просто и легко рассказала мне историю, которую никогда не была в состоянии пересказать кому-либо и через пятьдесят лет. Конечно, люди знали, но не от нее. Она пережила одну из самых страшных человеческих трагедий, и ее рассказ был дан мне в наследство: я получила точку отсчета, которая будет верна всегда; призму, через которую я анализировала собственные маленькие трагедии, имея возможность их правильно оценить и, соответственно, преодолеть.
Я провела с бабушкой всего несколько дней. Как жаль, что я не старше, чем все ее дети, не старше, чем она, тогда бы я могла позаботиться о ней. Но она умерла в одиночестве в ранних сумерках декабрьского дня. Падал снег. И мои иллюзии о семье умерли вместе с ней. Боль детского одиночества часто посещает меня. Но жизнь добра, безмятежна в череде мелькающих эпизодов: я держу бабушку за руку, ощущаю ее близость, ее уютный запах. Она всегда со мной.
Этими вечерами у камина я нащупала наконец на пестрой изнанке гобелена жизни собственную историю. Я открыла для себя вид памяти, ощущавшейся как страстное желание вернуть потерянное или обрести несбывшееся. Я размышляла, что большинство из нас имеют потенциально разрушительную привычку к раскладыванию событий и образов по полочкам, которая искажает восприятие, забивает подсознание. Наши самые яркие воспоминания — кладбища боли, мы собираем ее, как клюкву в стакан. Мы пестуем горе, громоздим в кучи. Сложив целую гору, мы залезаем наверх, требуя сочувствия, ожидая помощи. «Вы видите эту гору? Вы видите, насколько велика моя боль?» Мы оглядываемся на горе других людей, сравнивая высоту пиков, и кричим: «Моя боль больше вашей боли». Это как любовь к высотному строительству в средневековье. Каждая семья демонстрировала власть через высоту родовой башни. Еще один слой камня, еще один слой боли, каждый — мера силы и власти.
Я всегда ратовала за демонтаж персональных накоплений, и мне многое удалось. Теперь я старалась разобраться по максимуму как с бывшим, так и с несбывшимся. Я настраивалась на Фернандо, и если существовал хоть какой-то шанс начать нашу историю с начала, я готовилась бороться за него без колебаний. Достаточно было подозрения, что горы воспоминаний моего незнакомца надолго обеспечат работой нас обоих.
Я ни с кем особо тесно не общалась в течение последних месяцев жизни в Сент-Луисе, не считая собственных детей. Так мне хотелось. Всего два исключения: Миша, мой друг из Лос-Анджелеса, наведывался, пытаясь отговорить от скоропалительного замужества, пугая глупостями кризиса среднего возраста; у Милены было свое видение. Моя лучшая подруга, флорентийка по рождению, прожившая в Калифорнии больше тридцати лет из своих пятидесяти шести, не бросала слов на ветер; надо было видеть ее глаза. Попытка общаться по телефону раздражала. И если мне не безразлично, что она по этому поводу думает, нужно садиться напротив нее. Я потрудилась доехать до Сакраменто и не пожалела — в ее зорких умных черных глазах чувствовалось одобрение.
— Хватайся обеими руками и держи крепко. Если любовь приходит, то, как правило, лишь однажды.
Когда я пересказала ей циничные предсказания Миши, Милена обозвала его пророком за два пенни и посоветовала не кликушествовать. И выражением своих проницательных глаз, ехидной гримаской слегка искривленных губ, непринужденным взмахом красивой загорелой руки она изгнала мрак Мишиных пророчеств.