Кетиль Бьёрнстад - Пианисты
Вечера учеников в Доме лектора. Рядом с Домом художника. Но Дом лектора — это нечто совсем другое. В Доме художника картины пишут кистями, в Доме лектора пользуются указательным пальцем. Дом лектора — это также и Дом преподавателей музыки. Они приходят туда со своими питомцами, как владельцы кошек на кошачьи выставки. Маленькие одаренные девочки, напудренные, в балетных пачках. Бледные гениальные мальчики в накрахмаленных воротничках, с напомаженными волосами. Вечера учеников неизбежны. На них зерна очищают от плевел. Педагоги музыки знакомятся с учениками своих коллег. Все мечтают, что среди их учеников есть будущий Рубинштейн, блестящее дарование. Кое-кто из нас и в самом деле верит в свой талант, когда мы однажды сентябрьским вечером приходим сюда каждый со своим преподавателем, чтобы исполнить свой коронный номер. Я ничего не сказал о предстоящем полуфинале ни отцу, ни Катрине, потому что не хотел, чтобы они на нем присутствовали. Мне было необходимо пройти через это одному. Со временем они в любом случае узнают, есть ли у меня талант.
На полуфинал в Дом лектора я иду с Сюннестведтом, у которого по случаю торжества изо рта пахнет сильнее, чем обычно. Что с ним творится? Он дышит на меня, одурманивает, убивает своей пересохшей слизистой, наверное, он наелся лука, бог его знает. Перед подобными мероприятиями он бывает особенно сердечным. Должно быть, он выпил. Конечно, выпил, потому что он шепчет мне на ухо, что я буду сенсацией этого вечера. Все может быть — ведь никто здесь не слышал меня с прошлого года, а тогда я еще не начал прогуливать школу. Сюннестведт не знает, что уже много месяцев в моем распоряжении были целые дни. Я мог без конца играть эти проклятые фуги Баха и этюды Шопена. Техника для меня больше не проблема, другое дело мои чувства. Как выразить их в музыке?
Сюннестведт думает, что я буду играть Брамса, опус 118. Но у меня другие планы. Я хочу поразить всех «Революционным этюдом» Шопена. Пусть послушают, как я работаю левой рукой и какие октавы беру правой. Я смотрю на этих разряженных четырнадцатилетних девочек с накрашенными ногтями и блестками и думаю: я из всех вас сделаю пюре. После этого вечера им будет противно смотреть на себя в зеркало. И останется только махать жезлом перед духовым оркестром.
Однако увидев Ребекку Фрост, я умеряю свой пыл. Она, во всяком случае, не вырядилась, как остальные девочки; может, потому, что она сказочно богата, живет на Бюгдёе, и ее папаша судовладелец, миллионер. У Ребекки какая-то странная потребность обниматься со мной при каждой встрече, и мне это не нравится. Но, помня о ее горячих чувствах ко мне, я смягчаюсь.
— Аксель, дорогой! Как поживаешь? — В ее голосе звучат материнские нотки, хотя она всего на несколько месяцев старше меня.
— Хорошо, — отвечаю я. Ребекка симпатичная девушка, но никто не проявляет к ней особого интереса. Темная блондинка, хорошенькая, она так богата и успешна, что кажется скучной еще до того, как ты успеешь обменяться с ней парой слов, не помогают ни ее пронзительно голубые глаза, ни крохотные веснушки, неожиданные на ее бледном лице. Мы ничего не знаем о ее среде. Ходят слухи, что она вращается в кругах, близких к королевской семье, но мы-то к этой семье не имеем отношения. К тому же там нет наших ровесников.
Ребекка хватает меня за руку:
— Мне так интересно! Я уже давно не слышала, как ты играешь!
Мы выступаем со своей программой, к радости наших преподавателей музыки и родителей. Богатый отец Ребекки, дородный судовладелец, чья статуя уже установлена в Ставангере, тоже сидит в зале, аплодирует и кричит «браво!» после того, как его дочь довольно средне исполнила экспромт Шуберта. Она и сама это знает. Ребекка пожимает плечами и, не успев закончить, бросает на меня многозначительный взгляд. Словно хочет сказать: «Лучше не могу. Я мало занималась. Прости, Аксель, но так бывает, когда у людей много денег».
Конечно, думаю я. И вспоминаю мамин императив: большими художниками становятся только бедные. А разве я не бедный? Не завишу от милости отца? У меня же ни черта нет! Как ни странно, но «Революционный этюд» очень соответствует моему настроению, думаю я. Эта пламенная солидарность Шопена с его соотечественниками-поляками! Когда до меня доходит очередь, я поднимаюсь на сцену и кашляю. В зале наступает гробовая тишина. Я знаю, что они знают. Я первый раз выступаю после смерти мамы. Все знают о ее гибели. Я говорю:
— Мой дорогой проводник в жизни и в музыке, преподаватель музыки Оскар Сюннестведт, присутствующий сегодня в этом зале, просил меня исполнить произведение Брамса. Но когда я ехал сюда на трамвае из Рёа, меня охватило непреодолимое желание сыграть «Революционный этюд» Шопена. Надеюсь, что ни господин Суннестведт, ни другие присутствующие не будут иметь ничего против.
И я начинаю.
Это мой великий вечер. Мой триумф, триумф взрослого человека, каким я себя ощущаю, и триумф ребенка, каким я на деле являюсь. Я смущаюсь, когда слышу гром аплодисментов, но самому себе должен признаться, что мне это нравится. Я стою за занавесом и отказываюсь выйти к зрителям, хотя аплодисменты не стихают. Отныне это будет моим стилем, думаю я. Нельзя быть слишком доступным. Противно, когда музыканты выступают на бис до того, как их об этом попросит публика. К таким музыкантам относится Ребекка Фрост.
И именно Ребекка ждет меня, когда я выхожу в фойе для артистов, в ее и без того синих глазах горят бирюзовые звезды.
— Ты был восхитителен, Аксель! Ты должен это знать! Ты самый лучший!
И она с восторгом целует меня в губы.
Мне противно. Я никогда не целовался с девушками, но уже давно об этом мечтал.
Убедившись, что на меня никто не смотрит, я вытираю губы бумажным носовым платком.
Человек с карманным фонарикомОсень. Холодные ночи и много-много звезд. Искусственный городской свет еще не затмил блеск Венеры. Я иду на закате по Тропинке Любви и думаю о своем будущем. Тоскую по девушке, которой совсем не знаю. Ее зовут Аня Скууг. Почему я все время мечтаю о ней? Потому что у нее зеленые глаза? Или маленький носик? Или потому что она всегда дружески, но с каким-то сожалением улыбается мне?
Я продолжаю заниматься почти как одержимый. По семь часов в день. У меня болит спина.
Катрине не уехала из дому, как она часто угрожала нам в последнее время. Никто из нас не знает, что она делает днем. О ее вечерах мы тоже знаем не слишком много. Ее почти никогда нет дома. Но неожиданно в субботу вечером она является домой с пакетом булочек. Мы сидим втроем и беседуем о событиях в мире, как будто ничего не случилось.
Однажды возле ольшаника я падаю, поскользнувшись на мокрых камнях. Такого со мной еще не случалось. Падаю на левую руку и сразу понимаю, что упал неудачно. В кости, наверное, трещина. Я осторожно пробую пошевелить рукой и чувствую резкую боль. Что-то не в порядке.
Неожиданно меня охватывает холодная радость. Я контролирую ситуацию. В конце концов это обернется моим триумфом! Отныне никакие случайности не будут направлять мою жизнь. Я иду домой и сразу звоню нашему домашнему доктору, старому алкоголику доктору Шварцу, заблудшему швейцарцу, которого когда-то в пятидесятых годах любовь привела в Норвегию и который утешал маму все эти годы. Он знает, кто я, и просит меня немедленно приехать в его кабинет, находящийся в подвале на Кристиан Аубертс вей. Попасть на прием к доктору Шварцу не составляет труда. Он любил маму и в последние десять лет ее жизни снабжал всеми необходимыми лекарствами. Теперь сидит передо мной и плачет.
— Это невосполнимая потеря, мой милый.
— Мы это понимаем, — говорю я, стараясь держаться как подобает взрослому человеку.
Он изучает меня с нежностью в глазах и спрашивает:
— Ты знаешь, что твоя мама была алкоголичкой?
— Я много чего знаю о моей маме, — отвечаю я.
— Если бы она не пила так много, она бы выплыла из этого водопада, — говорит доктор Шварц.
— Об этом, доктор, вам ничего не известно. Когда это случилось, она была совершенно трезвая.
— Сомневаюсь. Осе Виндинг пила постоянно.
— В таком случае эта консультация совершенно бессмысленна.
Я встаю и ухожу, не удостоив доктора взглядом, не попрощавшись. Откуда во мне взялось это бешенство? Оно пугает меня, потому что выводит из равновесия. Я должен вернуться обратно в ольшаник. Объяснить мои чувства невозможно. Через несколько минут я уже сижу на берегу реки и раздумываю над тем, что привело меня в ярость. Ведь доктор все-таки прав. Мама была пьяна, когда ее увлек водопад. Очевидно, до того она пила всю ночь. И меня бесит, что я хочу сохранить ложь. Кроме того, я лишился возможности получить необходимую мне медицинскую справку. Я корю себя за собственное поведение. Оно не способствует становлению мастера. Я воспринимаю его как угрозу. Надо следить за собой. Всегда есть два пути, из которых можно выбирать. Светлый и темный. Мама с отцом выбрали темный путь. Катрине тоже. Разрушительный, беспомощный, подчиненный чувствам. Я не хочу быть таким, как они. Не хочу быть разрушителем! Озлобленным! Я убеждаю себя, что я уже взрослый. И страшно сержусь на себя за свое поведение у доктора Шварца. Это плохо для всех. Во всяком случае, для амбициозного пианиста, у которого для успеха в жизни есть единственное средство. Абсолютное владение собой.