Рейчел Кинг - Сорочья усадьба
Наутро я проснулась рано. При свете дня трудно представить себе всю жуть подземных толчков в тихую, залитую лунным сиянием ночь. В комнате было столько пыли, что голова шла кругом. Спала я одетой, только сбросила обувь, и все. Впервые за долгое время не нужно было сразу вставать и куда-то бежать. Я привыкла просыпаться одна; Хью лишь один раз остался у меня до утра, это было, когда он вернулся с какой-то конференции раньше времени, а жене, естественно, не сообщил. Рита, с которой я снимала квартиру, столкнулась с ним за кухонным столом, он был в моем розовом халате, который он едва натянул на свое толстое пузо, и она с извинениями ретировалась, словно мы оба сидели перед ней совершенно голые. Ей про него я ничего не рассказывала, но, думаю, она инстинктивно понимала, что мы встречаемся тайно, потому что в тот вечер меня избегала, а потом никогда о нем не спрашивала.
Мне уже тридцать три года, а я до сих пор сплю одна, хотя и были у меня и любовники, и романы я крутила, и не один и не два. Мужчин, с которыми я целовалась или даже спала, было не счесть, но всякий раз, когда я влюблялась по-настоящему, у меня появлялась новая наколка. Не понимаю, в чем тут дело. Сколько раз я ни влюблялась, все романы продолжались недолго и заканчивались ничем. Мне почему-то и одной было неплохо, хотя я никогда не оставалась одна надолго. Я, конечно, мечтала бы пожить вместе с Хью в нашем коттедже в Уэльсе, но когда эта мечта померкла, взамен у меня ничего не осталось. Почти всех хороших, интересных мужчин разобрали, все они обзавелись семьями, в том числе многие мои друзья. И я понимала, что, если буду с Хью, пока это хочется ему, у меня вообще не останется никаких шансов. Я бы не сказала, что без мужчины была бы несчастна, дело не в этом. Просто прежде я считала, что мне все равно, есть у меня дети или нет, а сейчас призадумалась. Не то чтобы я терзалась этими мыслями, нет. Так, некое смутное чувство. Должен же быть у меня хоть какой-то выбор.
Я спустилась по лестнице вниз, по пути разглядывая галерею семейных портретов: фотографии детей, собак, общих сборищ, увеличенные и, как картины, забранные в рамы; студийные портреты, заказанные к сорокалетию свадьбы дедушки с бабушкой, со странными прическами, в странных, в обтяжку одеждах, которых больше никогда не надевали. Это были последние фотографии, словно, когда мне было тринадцать лет, жизнь семьи кончилась. Думаю, в каком-то смысле так оно и было. В Сорочьей усадьбе после этого больше не было шумных и веселых семейных сборищ; время от времени, правда, кто-нибудь наезжал в гости, но мать всегда норовила найти предлог, чтобы не ехать. Во всяком случае, когда потом я сама приехала сюда, то не стала предаваться ностальгическим воспоминаниям о прошлом, а целиком посвятила себя уходу за дедушкой.
Ниже, по мере того как я спускалась по ступенькам, шли черно-белые фотографии моих бабушек и дедушек со своими детьми на пикниках и во время свадебных церемоний. Мой отец с братьями, еще мальчишки, в шапках, как у Дэви Крокетта,[13] улыбаются, на плечах винтовки, а на палке между ними — целая гроздь убитых диких уток. Моя тетя, Хелен, безмятежная и красивая, в белом подвенечном платье, и ее муж, на добрых два дюйма ниже ее ростом.
Дальше фотографии шли уже зернистые и пожелтевшие. Портреты застывшего перед объективом мальчика, которым когда-то был дедушка, в комбинезончике и с большим луком, его обнимает мать, женщина с суровым лицом и стрижкой под Луизу Брукс,[14] очень, кстати, похожей на мою теперешнюю; с другой стороны отец, Эдвард Саммерс. И в окружении множества дочерей, с которыми мы давно утратили всякие связи, все они повыходили замуж и разъехались по стране, растворились среди родственников своих мужей.
Большинство фотографий снято на фоне дома, незыблемого и неизменного. Это мне и нравилось в них, дом был как бы некоей константой жизни всех нас, всего семейства. Мне приятно было думать, что даже мебель во многом оставалась все той же и расположение комнат сохранялось с тех пор, как дедушка был еще маленьким, а может быть, и с более раннего времени, с детства его отца; что дедушка ухаживал за бабушкой точно так же, как и мой отец за моей матерью — приводил ее в этот большой дом, показывал сад, грядки, реку и свой диковинный таксидермический кабинет. И женщины сами влюблялись во все это, дом становился частью их самих, как и всех прямых потомков Генри Саммерса, хотя, чем больше он ветшал, тем холодней относилась к нему моя мать.
В самом низу лестницы висели две очень старые и поблекшие фотографии в тяжелых дубовых рамках. На одной — большая группа женщин с велосипедами, в жакетах и длинных юбках Викторианской эпохи и в соломенных шляпках. Я узнала эти ведущие из парка, в котором я часто играла, обсаженные деревьями широкие аллеи, хотя деревья были намного меньше, чем сейчас.
На другую фотографию я много раз мельком смотрела, когда пробегала мимо, но никогда не останавливалась, чтобы как следует разглядеть ее. Это был постановочный студийный портрет коллекционера Генри Саммерса за работой. Одет он довольно просто: в твидовые брюки, кожаные ботинки и краги. Без шляпы, хмуро смотрит прямо в объектив камеры. Прямой, крепкий нос, тонкие брови, напряженный взгляд темных глаз. В руках у него винтовка, собака сидит у ног и смиренно держит в пасти убитую птицу. Не вполне уверена, но, похоже, это пукеко[15] или такахе.[16] Высокого роста, с длинными руками и ногами, смотрит с врожденной самоуверенностью, как и полагается человеку его положения и жизненной карьеры. Сложно определить, когда сняли эту фотографию. До или после гибели его жены? Но по его лицу здесь трудно сказать, что он убит горем. У этого человека, скорее, горизонты чисты, он полон надежд на будущее и готов принять любые вызовы судьбы.
Я попробовала представить себе, какой он был человек, мой прапрадедушка Генри, со всеми его татуировками, спрятанными под костюмом Викторианской эпохи, что за человек была его жена, и как она погибла, и что за сокровища успел он собрать, позже бесследно исчезнувшие. С таким трудом собранная коллекция животных и банок, которую я получила в наследство, странным образом устанавливала между нами крепкую связь, я это чувствовала, тем более что я узнала про нашу общую с ним любовь к татуировкам, и это только обостряло чувство близости. Мне вдруг захотелось побольше узнать про Генри и Дору, прежде чем этот дом отскребут от всего, что может напомнить о них и о дедушке Перси. Впрочем, теперь мне нужно было поскорей выйти на свет и свежий воздух.
На мне все еще было старомодное креповое черное платье и колготки, в этом я и спала. У двери на кухню я надела резиновые сапоги и серый твидовый пиджак для верховой езды. Сунула руки в карманы, в которых, слава богу, было пусто. Не знаю, каково мне было бы, если б я наткнулась в них на какие-нибудь личные вещи человека, который уже умер, — грязный носовой платок или конфетный фантик.
Было тихо, слышались только звуки моего дыхания да шлепки болтающихся на ногах резиновых сапог по дорожке; в прохладном воздухе изо рта шел пар. С тополей, растущих по периметру ближнего пастбища, листья почти облетели, оголив ветки, и когда я проходила мимо, с ближайшего тополя поднялась туча возбужденно чирикающих воробьев. Рядом стояла ветрозащитная полоса, плотная стена макрокарп. Здесь вили свои гнезда сороки: чтобы построить себе дом, они собирали сухие травинки, солому, а еще куски колючей проволоки и битого стекла. Дедушка показывал мне одно такое гнездо, и выглядело оно, мягко говоря, очень неуютно.
Я остановилась, глядя через поле на реку. Старая дедушкина лошадь по кличке Джимми подняла голову, протяжно фыркнула, выпустив облако пара, и продолжила щипать травку. Вокруг нее с гордым видом, как часовые, расхаживали две сороки. Подальше двигалась темная фигура кобылы, которую звали Милашкой. Было время, когда лошади на этом лугу, только завидев меня, сразу бежали навстречу, вытягивали морды, ища угощения и отталкивая друг друга, но эти две не проявили никакого интереса. Надеюсь, подумала я, что кто-то здесь за ними приглядывает.
Я дернула за проволоку ограды, но звук был совсем другой, ничего общего с до сих пор звучащим в ушах, назойливым мелодичным звуком, который мне послышался ночью и который я услышала в то утро много лет назад. На секунду мне показалось, что я вижу вдалеке фигуру еще одной лошади, поменьше, но моя лошадка-пони, на которой я училась ездить верхом в детстве, давно погибла. Еще один призрак, из тех, что я изо всех сил хотела забыть.
Я повернула к саду, окруженному стеной, где изо дня в день почти все свое время проводила бабушка, ковыряясь в нем с вечной тонкой сигаркой в уголке рта; длинные седые волосы ее всегда были безукоризненно зачесаны наверх. Своей прическе она уделяла внимания больше, чем всему остальному, а дом зарастал пылью все то время, пока она присутствовала в нем собственной персоной. Для работы в саду и на огороде бабушка всегда надевала широкие штаны, резиновые сапоги и рубаху цвета пейсли,[17] застегнутую на все пуговицы, с жемчужной брошкой под воротником. Когда я была маленькая, она иногда разрешала мне посидеть с ней, пока она работала, но после того, как я повыдергивала половину ее лекарственных трав, никогда больше не просила меня помочь; а я тогда была уверена, что орегано и тимьян — сорняки.