Николай Евдокимов - У памяти свои законы
Уже через много лет Сергей Сергеевич сказал мне:
— Знаете ли, молодой человек, что было, если бы соответствующие лица заглянули в то время в портфель, который вы любезно донесли тогда до такси? Рубили бы вы тайгу где-нибудь на Колыме. И я с вами.
Только тогда я узнал, что в портфеле был драгоценный груз, которому ныне нет цены. Рискуя всем, своим положением, свободой, отец Лены сберег письма, документы, рукописи товарищей, боевых друзей, безвинно погибших от репрессий. Только за неделю до смерти он сообщил об этом Сергею Сергеевичу. Даже Лена не знала, что за бумаги хранились в этих папках…
— Сергей Сергеевич! — закричал я и бросился к нему.
— Не так экспансивно, — сказал он, прикрывая меня зонтом. — Рад видеть вас в столь бодром состоянии духа.
Мы вошли в дом, и тут только я заметил, что он без вещей: один зонт при нем.
— А вещи? Где вещи?
— А вещей нет, Петр Семеныч. Я ненадолго. По пути. В восемь самолет.
— Ну, знаете! «По пути».
— Надо, дорогой, надо. В десять должен быть в Иркутске. Заглянул, чтоб на вас поглядеть: слышал ведь о ваших неприятностях. Кто знает, может, пригожусь. — Он крутился в передней вокруг зонта, который никак не хотел складываться. — Ах, вечная история… Выбросить надо бы, да ведь роскошное все-таки приспособление.
— Да уж! — сказал я.
В дверях стоял Ступаков, посмеивался: ждал представления, что ли? Я ткнул его локтем, прошептал:
— С ума сошел, дурак.
Но он хохотнул уже громко, сказал снисходительно:
— Разрешите-ка. — Отобрал у Сергея Сергеевича зонт и закрыл его ловко, без усилий.
— Это наш главный энергетик, — сказал я. — Мастер на все руки. Удивительно отзывчивый товарищ.
— Великолепная вещица, — сказал Ступаков, разглядывая резьбу на ручке зонта. — Старинный.
Я готов был крикнуть: «Замолчи!», потому что знал, чем это кончится. Но Ступакову очень хотелось хоть так польстить знаменитому артисту, он не мог остановиться, он продолжал расхваливать и зонт и резьбу на нем.
— Вот и отлично, — сказал Сергей Сергеевич. — Он ваш. На память о нашем знакомстве. Между прочим, куплен в Вене, давно, до войны.
Ступаков покраснел, замахал руками, но чего уж теперь махать? Поздно махать. Не взять зонт — обидеть старика. Сергей Сергеевич любил дарить, он никогда не был привязан к вещам и расставался с ними легко. Почитатели знали об этом, и кое-кто даже злоупотреблял такой его слабостью. Не дарил он только книги. На книги он был жаден.
— А Леночка где? — спросил Сергей Сергеевич. — Хочу ее видеть.
Я побежал в спальную звонить. Я долго звонил. Всех знакомых обзвонил — нету. Может, в зоопарк с Варькой ушла, кто ее знает.
Пока я звонил, Ступаков освоился со стариком. Они вели старый как мир, давно набивший оскомину разговор о культе личности. Ох, и надоели эти разговоры!
— Лены нет, Сергей Сергеевич, — сказал я. — Не нашел. Еще позвоню.
— Вы актер, Сергей Сергеевич, — сказал Ступаков, — потому так и рассуждаете. Для вас, конечно, главное — психология. Всякие там душевные переливы. А нам, знаете, некогда об этом. Без конца, что ли, вспоминать о тех временах? «Культ, культ». Было. Прошло…
— Ну и не вспоминай, — сказал я. — Нашел новую тему.
— А почему не вспоминать? — спросил Сергей Сергеевич. — Неужели забыть?
— Валяйте вспоминайте, — сказал я. Но я рассердился: полтора года, наверно, не видел старика, а тут Ступаков этот со своими глупыми разговорами.
— А насчет душевных переливов вы правы. Моя область, — сказал Сергей Сергеевич. — Однако не надобно столь иронически относиться к ним… к переливам этим.
— Я без всякой иронии.
— Ну, простите тогда. Показалось. Мы ведь с вами тоже состоим из переливов. Люди мы, человеки. Термин есть такой: «пережитки». Вы-то, инженер, лучше меня знаете, каковы они в экономике. А в сельском хозяйстве? А в науке? Легко ли их преодолеть? Или уже преодолели?
— Разве кто спорит с этим? Это азбучно, — сказал Ступаков.
— Многое в мире азбучно. И уж совсем азбучно, что пережитки эти в каждом из нас имеются.
Я знал: старика теперь трудно свернуть на другую колею. Лена пришла бы, что ли. Я оставил их, пошел звонить. И опять не нашел ее.
А Ступаков и Сергей Сергеевич все толкли ту же воду.
— Да, да, было, — говорил Ступаков. Мне хотелось вышвырнуть его за дверь. — Было. Но что теперь происходит? Теперь все реабилитированные — герои. Вроде бы они одни честные. Я не сидел. Извините, горжусь. Все репрессированные были честны? Не верю. Виновных не было? Были. А мы теперь под одну гребенку стрижем, со всеми христосуемся. Все у нас ангелочки.
— Чтобы говорить об этом, надо определить, что такое «виновен». О доверии к людям я говорю, не о степени виновности. Подозрительность, кстати, тоже преступление…
Я вздохнул, я смотрел за окно, где лопались в саду дождевые пузыри. И у пузырей была своя жизнь. Свои страсти, свои ссоры, счеты и своя борьба. Жили они мгновение, секунду какую-то, и за эту секунду успевали народить маленьких пузырей, оттеснить другие, задавить третьи.
— Вот вы о самовоспитании упомянули, — сказал Ступаков. — А если в корень? К чему это приведет? Выходит, назад к товарищу Сократу, познай себя самого? Запереться в бочку, подобно Диогену, и созерцать свой пуп, душу свою исследовать? А дело? Дело стоять будет?
— Фу, как нехорошо! — Сергей Сергеевич поморщился. — Я ведь о чем? О том, что никаким декретом не переделаешь людей. Каждый из нас пусть возьмет веничек и пометет из себя самого. Не только с других требовать, но прежде всего с себя. Человека-то ведь нужно переделать? Нужно. Ничего мы не добьемся, если человека не переделаем. И в первую очередь себя. Ни соседа, ни подчиненного, а себя. Вот и скажите: как это сделать? Не в бочку прятаться. Зачем? Пробуждать свою совесть. Конечно: познай самого себя. Только это познание, безусловно, должно быть действенным. Не констатацией достоинств и недостатков, а началом… ну, самотворения, что ли…
— Сергей Сергеевич, — сказал я, — ведь это пустые слова, извините. Конечно, благородно… Не очень хотя и ново. По-моему, уж тысячелетия люди призывают друг друга к самоусовершенствованию. Я с удовольствием, пожалуйста. Только время где найти? Газету, бывает, не успеваешь прочитать. Когда тут самокопанием заниматься? В идеале это замечательно. А в жизни? У вас профессия такая, возвышенная, вы, артисты, воздушные замки строите, а мы… Нам план гони. Начнешь себя познавать да чистить — завод потонет в грязи. Или попрут с треском, что вернее…
— Точно! — сказал Ступаков. — От этого самоанализа до нытья недалеко, до рефлексии. Нет уж, простите, не до морали, когда речь идет о плане. Слава аллаху, что вы это со сцены не проповедуете.
— Почему же нет? Пытаюсь.
— Ну, вы донкихот тогда.
— Нет. Но вообще-то побольше бы донкихотов.
— Увольте! Я, например, себя не хочу под донкихота чистить.
— И не надо. Если уж чистить…
— Под кого же, интересно? — спросил Ступаков.
— Маяковского читайте: «Я себя под Лениным чищу»…
— Ну вот, договорились, — сказал Ступаков. — Ленин — это Ленин. Реалистом надо быть. Человек до Луны еще не добрался, а вы — прямо к солнцу.
— Разве у человека Луна — цель? Инженер, что вы говорите?.. Между прочим, если уж речь зашла о Ленине — вот человек, который был не чужд самовоспитания.
— Да-а? — спросил Ступаков, и лицо его одеревенело, чужим стало, будто он заглянул в замочную скважину и увидел там нечто предосудительное. — Интересно, — сказал он другим, холодным каким-то голосом. — Вы хотите сказать, что у Ленина были недостатки? Я так вас понял?
Сергей Сергеевич помолчал, смотря на него, прищурился и ответил:
— Вы меня правильно поняли… И я вас понял. Ленин, простите, не сверхчеловек. Таковых нет в природе. Он человек. И, к сожалению, смертен, как вы, как я. Но Ленин, в отличие от нас, вобрал в себя все лучшее, что есть в человеке.
Ступаков хотел что-то сказать, но я прервал его:
— Хватит! Прибереги свое серое вещество для жены. Ты уж слишком его сегодня израсходовал…
— Ну, знаешь! — Ступаков встал, выпятил грудь.
— Иди ты со своей философией! — сказал я.
Ступаков стоял, выпятив грудь: как же, надо показать перед чужим человеком, что у него тоже есть гордость, что и он с самолюбием.
— Извинись!
— Ошалел! — сказал я. Виданное ли дело — извиняться! Я на него не так орал — сносил, а тут «извинись». — Ну, черт с тобой, прости. На колени встать?
Ого, он в самом деле разозлился: губы побелели. Сел, а пальцы дрожат. Он сел, и наступила тишина. Противная какая-то тишина. И мне неловко стало, будто в самом деле совершил я что-то предосудительное.
— Весело живете, — сказал Сергей Сергеевич. — Где же Леночка, Петр Семеныч?
— Богу известно, где ее там носит! — Я снова ушел звонить.