Вардгес Петросян - Прожитые и непрожитые годы
– Да ты пойми меня, – сказал он, – и не злись. Приходишь и обвиняешь всех учителей, все село – это еще куда ни шло. Но хочешь сделать героев из этих слабаков!..
– Эх, да ладно! – Левон махнул рукой и вдруг вспомнил Татевик, которой он два дня назад читал мораль в провинциальном кафе. – Скажи лучше, что делать.
– Что делать? Пиши. Но ты хоть в двух словах дай этому объяснение и свое отношение, назови слабость слабостью, скажи, что они не должны были…
– По-твоему, Маяковский был слабый человек?
– Маяковский! Спятил ты, что ли?
– Он ведь тоже покончил с собой, в любом учебнике литературы об этом написано.
– Ну и что?
– Ничего, это я к слову. Могу и другие примеры привести.
Редактор! ничего не ответил. Они молча смотрели друг на друга. Редактор уже устал. Левон тоже мог бы поставить точку. Что разговор будет таким, он предвидел еще там, в деревне, и мысленно проговорил его дорогой. Ничего нового, словно известный вариант шахматной партии, все ходы которой заранее знаешь. Чего он хочет от человека, когтями вцепившегося в свое кресло? Эх, очутиться бы сейчас в снежном поле, чтоб кругом была тишина. Не чувствовать тяжести прожитых лет, ничего не чувствовать… Не чувствовать? Левон часто думал, что человек отличается от животных не способностью мыслить, а способностью чувствовать. Не чувствовать – не любить, не ждать, не ненавидеть, не грустить, не жалеть, не отчаиваться? Это было бы ужасно. Кто знает, может, некоторые животные и думают, вот хотя бы дельфины, но чувствовать могут лишь люди. Левон устал от этих мыслей, вспомнил, что обещал позвонить вечером Татевик, что сегодня четверг, а в воскресенье утром у него встреча с ребятами. Он еще раз посмотрел на редактора, как посмотрел бы на себя, пожалел его, как пожалел бы себя. «Оба мы, брат, – подумал Левон, – персонажи одной комедии». Мысль эта была неприятна, лучше драться, ругаться. Года два назад в Сибири он познакомился с русским парнем, тот писал стихи, Левону запомнились слова: «Люди подпирают небо плечом, чтобы оно не обрушилось, как же мне отвести свое плечо?» Может, не совсем точно, но примерно так. Что-то хорошее было в этих стихах, наивное и удивленное, пожалуй, именно вера. Отказаться от борьбы, примириться – значит убрать свое плечо из-под небесного свода, точное название которому жизнь.
– Пиши! – заключил редактор. – Посмотрим, как получится. Того коньяку не осталось?
– Французского?
– Ага. С портретом Наполеона.
– Нет. Виски есть, шотландское.
– Не пей один.
– Ну ладно, я пошел.
В приемной секретарша сказала:
– Позвоните домой. Звонила ваша невестка, просила сейчас же связаться с ней.
Он набрал номер.
– Асмик?
– Левов, это ты? Ваграма взяли в больницу. Можешь приехать?
9
Вечером позвонила Татевик и сказала, что приедет в субботу, что дважды обедала у Бармена, соскучилась по кафе «Крунк». Их прервали, потом зашел Ашот. Алина сдала минимум по философии и на время освободила его от вечерних забот. Они заговорили о болезни Ваграма. Ашот – врач той больницы, где лежит брат. «Пока ничего определенного», – сказал Ашот. Выпили по рюмке виски. Левон вспомнил редактора.
– Завидую тебе, – сказал Ашот.
Всем женатым кажется, что неженатые счастливы.
– В чем же дело, разведись, – посоветовал Левон.
– Ты что, с приветом?
– А что ты тогда хочешь?
– Женишься – поймешь.
– Не женюсь.
Он вдруг встревожился за Ваграма. Еще вчера ему было чуждо это чувство, он жил, месяцами не видя брата и мать. Казалось, так можно прожить всю жизнь.
– Слушай, я за Ваграма очень боюсь…
Ашот не ответил, он медленно отпивал виски и был чем-то доволен. Виски было горьким и непривычным.
– Ничего, я думаю, обойдется. В субботу подробнее узнаем о нем. На сердце он никогда не жаловался?
– Бывало, жаловался. – Левон редко захаживал к брату и знал о нем не очень много. – Трудная у него была жизнь.
– Знаю, ты говорил. Кстати, ты ведь, кажется, что-то писал про нашего врача Арменяна? Вчера он интересовался.
– Написал, да не напечатали. Меня мало печатают.
– Потомки оценят, – засмеялся Ашот. – А в чем дело-то?
– Долгая история.
Снова позвонила Татевик.
– Разъединили. – Голос у нее был визгливый, детский, она, видимо, кричала в трубку, чтобы было слышно. Левон подумал, что ему уже нечего сказать, и в душе посочувствовал ей: ведь сколько, наверное, ждала, пока снова соединили.
– Соскучился, – сказал Левон.
– В самом деле? – вскрикнула из своего далека Татевик.
И Левону стало совестно, он понял, что не надо шутить такими словами с девушкой, которая, может, уже созрела для теплоты или даже для любви и, чего доброго, напридумывает себе сказок и станет потом ночами строить планы, ждать.
– Кто это? – все приставал Ашот.
– Ну ладно, приедешь, поговорим, Татевик.
Глаза Ашота так расширились от любопытства, что Левон поспешил утолить его нетерпение:
– Молодая девушка. В автобусе познакомились. Будет в деревне французский преподавать. В субботу приезжает. Есть еще вопросы?
– Есть. Хорошая девушка? Женись.
– Только что ты завидовал неженатым.
– А чем ты лучше нас?
Посмеялись, выпили. Все жаждут того, что потеряли или не имели совсем. То, что есть, приедается. До чего все мужчины похожи! Когда же все-таки уйдет Ашот, который так явно рад своему холостяцкому вечеру? Оставшись один, он выпьет, попытается поработать. Но сейчас, пожалуй, и не писалось бы. Все слова похожи на истертые игральные карты, найти бы другие, сдержанные и немного сжатые. Это как сборы в дальнюю дорогу, когда надо уложить в небольшой чемодан только самое необходимое. Найти нужные слова, сжать их в предложениях-чемоданах, но не набивать, словно шпроты, в банку. До сих пор у нею так не получалось, а на этот раз должно выйти, иначе нельзя, иначе будет душещипательная история об армянских Ромео и Джульетте, ставших жертвой деревенского невежества и косности. Это, конечно, одна из причин, но не самая главная. Подобный случай на фоне второй половины двадцатого века, у народа, имевшего свой театр еще две тысячи лет назад и строящего сейчас на своей земле атомную станцию, – вот где гвоздь этого дела, только его не вбивать надо, а вытащить хотя бы наполовину. Хотя бы… Трудно.
– Уснул? – Это Ашот, значит, он еще не ушел.
– Нет. Хочешь кофе?
– Боюсь, сон отобьет.
– Ты сегодня не уснешь от счастья.
– Только не сладкий.
Хоть бы Алина позвонила, а он-то надеялся, что от кофе Ашот откажется. Итак, он начнет со старых кладбищ. И что? Нет, так не пойдет. Может, с беседы с Гарником? Он лениво поднялся и пошел на кухню. Папикян рассказывал, что из соседней деревни умыкнули девушку, а она возьми и заяви в милицию, что никто ее не крал, просто на «Волге» прокатили. Вот и пойми после этого что-нибудь, создавай логические связи. Вспомнился всезнающий Парнак. Он, говорили, привез из Германии два чемодана фотографий, изображающих, должно быть, женщин. Тоже живет в том селе.
Постепенно вырисовывается уравнение с тысячью неизвестными. Кофе убежал, огонь стал красным и зашипел. Может, начать с Егине? Вспомнились строки Чаренца: «Девушка, как светильник, с глазами богородицы…»
Богородицы? Ну, не совсем. Просто ей семнадцать. «Всем когда-то бывает семнадцать», – сказала Егине. Возраст – это не только сумма лет, а мировоззрение, взгляды на мир, на людей, готовность от всего отказаться или все принять. Брату ничего от этого не досталось.
Ашот молча отхлебывал кофе.
Закурили.
– Ну, ступай, – сказал Левон, – а я малость посплю.
– Иду, иду, – с готовностью поднялся Ашот. – Отпуск мой кончился, велено возвратиться к одиннадцати. Я, кажется, допек тебя, да?
Посмеялись.
Теперь он останется один.
Один. В субботу приедет Татевик. Позвонить Лилит, что ли? Лилит семнадцать было бог знает когда, и она ужас как боится постареть хоть па один день, но растрачивает свою жизнь так, будто это случайно найденные деньги. А Ашот уже дома, сейчас будет пить чай с вареньем из роз, затем облачится в полосатую пижаму и уснет, повернувшись к жене спиной. Почему он выбрал одиночество? Э, да разве человек выбирает что-нибудь сам? Он набрал номер.
– Лилит?
– А-а, Левон… Что это ты пропал?
– Меня не было в городе. Как ты? В деревне парень и девушка покончили самоубийством. Тяжелая история.
– А из-за чего?
– Из-за любви.
Лилит замолчала. Сидит, наверное, на кровати, с телефоном на подушке, в небрежно накинутом халатике, в пепельнице недокуренные сигареты. Дома она какая-то утомленная, а так подвижная, болтушка, но дома сникает и утихомиривается, словно вернулась со спектакля, в котором ей по роли пришлось быть на сцене во всех актах. Левон подождал, чтобы она заговорила. Мы умеем ждать, чтобы человек кончил говорить, и не ведаем, что дождаться конца молчания часто важнее.