Константин Лагунов - Больно берег крут
Рассветы в залитой дождями Семеновке наступали очень поздно и были долгими, тягостными. Иногда Нурии казалось, что серое утро так и не разгорится в день, а за рассветом притащится вечер, сумерки, не растаяв, превратятся в ночь. Она о чем-то думала, не очень связно и настойчиво, засыпала, видела сны, тоже рваные, клочковатые, просыпалась и опять думала, а рассвет все не начинался, и дождь скреб и скреб по стеклам, и серый, знобкий морок просачивался в душу, навевая дурные предчувствия. Она опять проваливалась в сон, все повторялось… Наверно, ее поили снотворным, оно размягчало волю, отяжеляло тело, тормозило мысль. Веки слипались, как створки молодой раковины, нужны были усилия, и не малые, чтобы их разомкнуть или пошевелиться. Сны были тягучими и бесконечными. Чаще всего ей виделся путь от Турмагана до Семеновки…
Раз десять прочла она короткую строку мужниной телеграммы: «Убью. Сабитов». «Убьет», — решила хладнокровно, словно речь шла о ком-то другом, неизвестном и далеком. Сказала девчушке: «Спасибо, милая», — и хотела уйти, да рассыльная вдруг попросила: «Примите, пожалуйста, телеграмму для соседа», — и указала на дверь квартиры Бакутина. Еще раз расписалась. Прочла. Долго стояла у порога, прижимая к груди два жестких бумажных лоскутка, крест-накрест перечеркнувших ее жизнь. Знала, что будет платить за долгожданную любовь, за краденое счастье, но отмахивалась. «Чему быть — того не миновать». «Люби, покуда любится, а там…» И вот расплата: «Убью. Сабитов». «Встречай, Ася». Если и не убьет, то покалечит, сломает и тело и душу… «Буду второго Тимуром…» — извещала Гурия жена. Сегодня на всех календарях стоит красная единичка, первое число нового года. До ее приезда — сутки. Ну, полсуток. Двенадцать часов. Семьсот двадцать минут. Целая вечность. Она не уступит той ни одной минутки из этих семисот двадцати. Ни единой секундочки. Все выпьет до последней росинки. Будет рядом до последнего мгновенья. А потом?.. Будь что будет.
Запахнула халат, сунула бакутинскую телеграмму в почтовый ящик, нажала кнопку дверного звонка. Он будто ждал ее у порога. Заспанный, растрепанный, небритый, но такой горячий, желанный и любимый…
Припухли от поцелуев губы, стало невесомым опустошенное тело, в голове — ослепительно звонкая, радужная пустота. Прижав ухо к выпуклой груди, она слушала его сердце. Сумасшедшее, влюбленное сердце мужчины. Эх, как летало оно! Неистовым, яростным галопом. Подминало, плющило, высекало огонь. А поутихнув, стукотило размеренно, но напористо, сильно, и из этих его «тук-тук» легко складывались любые слова. Люб-лю, люб-лю, люб-лю… Ты — моя, ты — моя, ты — моя… Уй-ду, уй-ду, уй-ду… «Не-ет, — мысленно возражала она, — не уйдешь. Никуда не уйдешь». И плотнее прижималась к спящему Бакутину. Ей хотелось слиться с этим жарким, сильным телом, раствориться в нем неотъемлемой частью. Жадно и жарко оглаживала его лицо, грудь, шею, перебирала белые вихры на голове, ерошила упругую щеточку бровей. Щетина бороды цеплялась за ладонь, колола губы.
Сраженный бессонницей, ласками и вином, Бакутин спал, разметав руки. Сперва она хотела написать несколько слов и уйти, но, глянув на распластанного Гурия, не смогла. Разбудила, подала обе телеграммы и, не дав опомниться, собраться с мыслями: «Я уезжаю, Гюрий. Ничего не говори. Не ищи. Сама найдусь, когда приспеет…» Кажется, он плакал, а может, это дорисовало воображение. Она обманула, сказав, что уедет в Уфу к родителям, что сразу пришлет весточку. А может, и в самом деле думала тогда, что сумеет уехать от него. Но, едва долетев до Туровска, Нурия поняла: не оторваться от Турмагана, не отклеиться от Гурия, и, не долго думая, купила билет в Аган, а оттуда, пересев на вертолет, прилетела в Семеновку. Здесь ее не знал никто. «Я убежала от мужа, — сказала она начальнику промысла. — С сыном. Вот диплом. Вот паспорт. Работала лаборанткой, могу кем хотите. Только нужен угол. Мальчик в дороге захворал…»
Сны искажали, смещали события, иногда в них врывался Сабитов — и она просыпалась. Если бы не отец, не царапающий рой родственников, которые облепили, прижали, принудили, она никогда бы не стала женой Сабитова. Но и другого на примете не было. И в доме мачехи было невмоготу… Сабитов любил ее, был добр, мягок, не упускал случая похвастаться перед товарищами красотой и рукоделием жены. «Бог с ним. Судьба…» Так вслепую, по течению, до той вечеринки в доме Фомина. Или нет. До той встречи у порога, когда попросил краюху хлеба. По пути с именин Фомина она уже знала — так будет, и летела, летела к той огненной черте, догадывалась, что обожжется, оттого летела еще быстрей, становилась еще нетерпеливей и безудержней…
Первые дни не давала покою мысль об исходе встречи Гурия с Сабитовым. От Яткара можно ждать всего. Лют был в гневе. Она настороженно ловила любые слухи о Турмагане. Обрадовалась, не найдя фамилии мужа в ежемесячной сводке работ буровых мастеров области. Потом высмотрела в областной газете интервью с Бакутиным, едва не задохнулась от радости: жив, цел, на месте. И тут же радость приплюснула тоска, вцепилась мертвой хваткой. Увидеть бы, глянуть разок…
За окном палаты — дождь и дождь. То косой, с ветром, то отвесный, ливневый.
За окном палаты — глухой холодный морок. Что ждет ее там? Одиночество? Тоска? Жалкое прозябание?..
Тоска уже не раз по-хозяйски нетерпеливо и властно постукивала в окно, затаенно и недобро дышала под дверью, нахально засматривала в замочную скважину и всякий миг могла войти сюда, встать неприметно в изголовье, отравляя ядом все вокруг, и за то ее следовало еще благодарить, благословлять, ибо могла и в горло вцепиться, давануть… От безысходности и беззащитности не спасали ни слезы, ни книги, ни рукоделье.
Иногда тоска вползала в палату неслышно, серым лохматым облачком ложилась у кровати, распластывалась и замирала, и ее присутствие смутно угадывалось лишь по какому-то неясному душевному томлению: что-то было сделано не так, а что? и как надо?.. кто-то должен появиться, а кто?.. откуда?.. зачем?.. От этой неясности, неуверенности, смутного предчувствия беды, от болезненной неудовлетворенности прежним, тревожной неизвестности в будущем — от всего вокруг — каменело сердце, полынный вязкий ком вставал в горле.
Только дочка — махонькое, неповоротливое, горластое существо в розовой байковой упаковке, — только она способна была хоть на время развеять морок. Крохотным влажным беззубым ртом девочка тыкалась в набухшую грудь и, поймав оттопыренный красный сосок, с причмоком и урчаньем, захлебываясь и торопясь, принималась сосать. Нурия прямо-таки физически ощущала, как ее живые соки переливаются в маленькое тельце и то тяжелеет, крепнет, растет. И, отдавая младенцу силу свою, тепло и энергию, сама впадала в удивительно приятное состояние абсолютной отрешенности от окружающего, тихой благостной умиротворенности и безгрешного светлого счастья. Часто она задремывала с ребенком у груди, и тот тут же начинал дремать, не выпуская соска изо рта и тихо причмокивая. Расслабленная, довольная Нурия бессильно склоняла отяжеленную дремой голову, еле удерживая на руках сопящий причмокивающий сверток.
Надо было присваивать маленькому человеку собственное имя, но Нурии вдруг взбрело в голову, что имя дочери должен придумать отец. А пока она называла ребенка «доченька», «дочурка», «дочушка», «деточка» и иными подобными безыменными ласковыми словами. Врачиха, сестра и санитарка наперебой предлагали имена — модные, яркие, звучные. Нурия благодарила, соглашалась, поддакивала, но выбора не делала. Ее пугала необходимость скорой регистрации новорожденной, во время которой следовало назвать не только имя, но отчество и фамилию ребенка. Как известить о случившемся Бакутина? — вот что все сильней беспокоило Нурию.
Каждый день к ней приводили сына. Мальчик скоро освоился с обстановкой, носился по больничному коридору, заглядывал в палаты, охотно принимал угощения и покидал больницу непременно со слезами протеста. К бессловесной, похожей на огромный кокон сестренке мальчик относился со смешанным чувством любопытства и ревности…
…Они вышли из больницы втроем — мать и двое детей. На ней была накинута тяжелая и грубая, но зато просторная, непромокаемая плащ-палатка, брезентовые крылья которой надежно укрыли малышей. Дождь, как по жести, стучал по затвердевшему мокрому брезенту и неслышно стекал с него струйками. Ершистый холодный ветер наскакивал с разных сторон, но не мог пролезть под накидку, где спала на руках малышка, а брат ее — мужичок-с-ноготок, держась за материн подол, сосредоточенно семенил по залитому грязью, узкому, скользкому деревянному тротуарчику.
Громко чавкала, хлюпала торфяная жижа под резиновыми сапогами Нурии, тяжелые липкие брызги летели из-под маленьких, слепо шагавших сапог мальчика, а сверху их кропил и кропил непрестанный дождь.