Эдуардо Бланко-Амор - Современная испанская повесть
— Не беспокойтесь, дон Карлос. Поступайте, как сочтете уместным. Я уже начала черстветь мало — помалу или, может, привыкать, сама не знаю.
— Этот Хави, фотограф, не оставляет нас в покое, балбес. Наверное, уже целую пленку извел, не меньше.
— Все дело в том, что он хочет, чтобы снимки вышли безупречные. Говорят, он стремится к безупречности, к совершенству. Поэтому многие бракует.
— А мне, знаете, он уже сколько раз обещал подарить снимки, где захватил меня врасплох. Естественно, страшней не бывает, он говорит. Подарит, чтобы напугать меня как следует, говорит. Любопытно, что за сним — кя, он полудурок, этот лоботряс, но с ним надо поосторожнее… Послушайте, Пепито, вы мне столько насажали пятен на костюм, что он весь в звездах, как небосвод! Что с вами, любезный, вы меня словно невзлюбили! Посмотрим. удастся ли это отчистить, приятель!.. На черта мне тальк, оставьте меня в покое и будьте осторожнее!
— Дон Карлос, мне сказали, вы не хотите, чтобы мы воздали должное вашим заслугам, то есть чтобы по окончании банкета…
— Нет — нет, ни в коем случае. Могло бы показаться, что это подмазка, а сейчас газетам только дай повод, ставят все с ног на голову, всячески изощряются, подают событие либо в виде катастрофы, либо в виде триумфа, в зависимости от того, какой ветер подует и как им выгодно, но только не в том ясном и простом виде, как обычно бывает в действительности. Грустно, дети мои, очень грустно. Нет, будет только моя речь, а если появятся журналисты, мы их выставим. Я им потом передам резюме своего выступления, а если понадобится, вручу весь текст целиком…
— Вы всегда проявляете такую скромность, дон Карлос Луис, удивительно… Подарить им речь…
— Дон Карлос, большое спасибо за книгу, потрясающая книга, я уже знаю. Читал рецензию Риуса в «АБЦ»[105].
— Ия тоже очень вам благодарен, дон Карлос!..
— Ия!
— Ия!
— Эта новая книга, должно быть, потрясающая, дон Карлос! Большущее спасибо!..
— Большое спасибо!..
* * *Вся эта орава здесь, за столом, — сборище ненасытных проныр, сплошные нули, и приходится терпеть их до бесконечности, все мне чем‑то обязаны, и немалым, взять хотя бы ту размалеванную золотушницу, похожую на гватемальского кетцаля[106], ее любимый муженек держится на плаву, потому что я одолжил ему деньги, которые ему понадобились во время махинации с недвижимостью, и с моей помощью он вышел из положения, кретин, каких мало не знает, где у него правая рука, теперь он надолго в моей власти, этот от меня не уйдет, а тот, подслеповатый вечно клянчит у меня что‑нибудь для своих деток — похоже, их целый полк: тому протекцию, тому местечко, тому стипендию, того устроить в интернат, того — в летний лагерь или что‑то по медицинской части — они у него, видно, гнилые с рождения, и, пока он всех не пристроит, будет пакостить каждому встречному — поперечному, а хуже всего, что он хочет пропихнуть их к себе, нечто по административно — преподавательско — исследовательско — болтологической части, где сам он копошится уже сорок лет, ничего себе срок, мелкий честолюбец, презирает даже тех, кто были его истинными учителями и наставниками, от своей людоедской деятельности отчищается, плодя слезливые одиннадцатисложные вирши, толкующие про чистоту, порядочность, справедливость и кучу разных добродетелей более или менее домашнего происхождения, и вечно впрягает в этот поэтический воз господа бога; не очень‑то сладко мне приходится, когда обстоятельства вынуждают меня напомнить ему, что он— претенциозное ничтожество, потому что вот уж кто все в мире знает и все умеет, наш пострел везде поспел, а здорово он сдрейфил, когда отдал концы сеньор из Пардо, позвонил мне по телефону и спросил, куда ему подаваться, и это называется — совесть, ну конечно, он сделал это, чтобы не оставить в беде своего старого шефа, черт, что за людишки, век будут жрать — не нажрутся, а ты между тем вези воз, как будто мне все давалось даром, я уверен, умри я сейчас — не дай бог, постучим по дереву, — допустим, хлопнись я в обморок, он тотчас же запустит лапы в мое достояние и еще больше обнаглеет, и я подозреваю, что есть у него в запасе отпрыск, который унаследует и его достояние, и чье угодно, ладно, его достояние — пустые слова, да уж, каким ты был, каким ты стал, сын распроэтакой матери, черт с тобой, а взять этого дерьмового профессоришку, пускай у него стаж — пятьдесят тысяч лет, но, если бы не моя дружба с министром, он гнил бы себе в провинции, сей гений, в захолустье, которому он поет такие хва-
лы… Всю плешь нам проел — ах, эти улицы, мощенные плитами и безмолвные, ах эта соборная церковь, ах, этот мост, построенный еще римлянами… столько красот, но ему не выжить там и жалкого получаса в обществе неотесанных мужланов, ну да, он может требовать с полным правом, не спорю, но в этой стране, когда у вас только и есть что полное право, вы будете сидеть на бобах, любопытно, как повернут это дело социалисты, нынешние, сдается мне, останутся при своих благих намерениях, сами приспособятся к системе, оно и проще, и выгодней, ого, мне ли не знать, вон он сидит, бедняга, скучный, брюзгливый, раздраженный, проклинает меня, ясное дело, приписывает мне ответственность за феноменальную несправедливость, за коррупцию при франкистском режиме и при теперешнем, обвиняет меня исподтишка и с недомолвками в двурушничестве, в продажности, и в том, и в сем, и в пятом — десятом, и, надо думать, тоскует по своему великому труду, коего так и не написал, и ссылается на тиранию Франко и все такое, дабы оправдаться, почему так и не стал славой отечества, лауреатом Нобелевской премии и не прогремел на весь мир, я во всем этом ни шиша не смыслю и смыслить не желаю, обязательно улучит момент и сунется с какой‑нибудь просьбой, не упустит случая, оставь его, ханыгу, взять вон ту крошку, так и льнет ко мне, когда мы остаемся наедине у меня в кабинете, а потом будет говорить, я‑де ее соблазнил, я‑де пользуюсь обстоятельствами, когда на самом деле она на пару со своим женихом душу из меня вынуть готова — и квартирку им, и рекомендацию, чтобы перейти на другую работу, вечно эти рекомендации, каких‑то более достойных форм у нас не существует, кумовство, продажность, застольное панибратство — дерьмо, дерьмо, что за сволочной сброд, а эта девица, стюардесса, на месте ей не сидится, нервничает, выводит меня из себя, меня она не терпит и скрыть этого не в силах, когда на нее ни посмотришь, лицо у нее смутно печальное и какое‑то отрешенное, влюблена, наверное, ну да, ясное дело, как я раньше не сообразил, пари, что сейчас замурлычет себе под нос и запустит на кассетнике какую‑нибудь песенку из времен моей молодости, обычный способ заставить расчувствоваться нужного человечка, тогда можно рассчитывать на то, что успех обеспечен заранее, ну — ну, сладкий яд воспоминаний, так и есть, я как в воду смотрел, естественно, Уже началось, и действительно это танго, что ноет из кас сетника, очень памятно: «Арестуйте меня, сержант, Не боюсь я цепей и плена, я совершил преступление, да про- стит меня бог; я зовусь Альберто Арена», да, вот это жизнь, ты провел свои деньки не худшим образом, когда аргентинская часть программы закончится, она запустит могу присягнуть, что‑нибудь из народных песен моего края, хороводную, либо свадебную, либо песню жнецов, что‑нибудь, что должно взволновать меня до глубины души, пусть это слава всего лишь местного масштаба, как в тех случаях, когда тебя провозглашают почетным гражданином твоего родного селенья, или тебе вручают памятную золотую медаль твоей провинции, или дают твое имя клинике, или чудо — библиотеке, сто томов[107], но ведь правда не в этом, еще чего, правда перехватывает мне горло, словно позыв к тошноте, вот в чем штука, и меня давит ощущение того, что на самом деле я все еще деревенский увалень, мужлан, которому хватило везенья и еще, может, смелости, нахрапистости, но я всего лишь деревенщина; пыль над гумном, запах из навозной ямы, помет на полу голубятни и особый вкус каленых каштанов, отдающий дымком и жаром очага, и режущий ухо треск ракет, когда празднуется окончание сбора винограда, поле под паром, трясина, и даже голод, друзья мои, — видите, как все приукрашивается в воспоминаниях, и как все мешается, а если вы не добились ничего стоящего, валяйтесь в дерьме, и гните шею здесь передо мной, и чествуйте меня, давай — давай, и пускай у вас все потроха ноют от злости, отсюда никто не выйдет с чистыми руками, мы все запачканы — одни грязными делами, а другие завистью и желанием урвать в этих делах свою долю, потому что это и есть единственная причина вашего озлобления против нас, тех, кто выбрался наверх, да, против всех нас: и храбрецов, и слабаков, и дерьмоделов, и бездарностей, что, неправда, что ли, сорок лет процветания, еже- утренних славословий в честь победы, и те, кто треплют про меня языком где попало, рассказывают, что было и чего не было, лишь выдают тайное ощущение собственного провала, оттого что у них‑то нет такого послужного списка, что они не участвовали в дележе добычи, что они не обладают тем, чем обладаешь ты — на самом деле или у них в воображении, вот уж точно — чего только не возникнет у них в воображении, зависть, оголтелая зависть, ей все чужое видится великолепным и недосягаемым, можете сколько вам угодно честить меня хамом, деревенщиной, мужланом, вы‑то сами кто такие? а как следит за мной эта шлюха, которая, чтобы поддеть меня, завела разговор про мою квартирку за городом, где я принимаю кого попало, первых встречных, все потому, что я имел как‑то раз неосторожность позвать ее туда, собралось общество моих друзей по работе и их детей, ее сверстников, она показалась мне такой одинокой, такой изголодавшейся и удрученной, она, видно, думает, я совсем дубина, до трех не могу сосчитать, милая девчурка, небось уже отпустила сострадательную колкость по поводу гвоздики у меня в петлице, порядок, крошка, порядок, я серость неотесанная, а ты откуда взялась, огрызок помойный, если до сих пор говоришь «хочете», «кокрентно» и «ихний»? Могу себе представить, как ты выглядишь по утрам, мартышка паршивая, в шелках, да плешивая, ты, должно быть, похотливей любой курицы, да простят мне это сравнение сеньоры курицы, уже смотрит в другую сторону, что, сосед попался на крючок, сработало? да, я всадил в петлицу эту гвоздику, растак ее, но все без промедления последовали моему примеру — вот в чем секрет моего влияния на весь этот сброд тщеславных полудурков: если я вдел в петлицу гвоздику, все хватают гвоздики, начну ныть или прикинусь огорченным, все тотчас же погружаются в глубочайшее уныние, они реагировали бы с полной естественностью лишь в том случае, если бы я выбросился из окна, с естественностью подонков, я имею в виду; набросились бы друг на друга, отличное развлечение — гадать, с чего они начнут сражение, все эти супруги, тещи — свекрови, сестры — братья, все эти сослуживцы; служащие низшего ранга возглавят распри и раскол и будут кощунствовать и распускать чудовищные сплетни, и никто, никто не выдавит ни словечка оправдания, понимания, а только: «Первостатейный гад освободил место, слава богу, давно пора было, нам самое время избавиться от его диктатуры». И живо за дележ, хватай кто что может, но они не знают, что делить будет нечего, потому что я не оставлю ничего такого, что поддается дележу, разве что сгустки ненависти, застарелую озлобленность да еще дерьмо, в котором они скопом барахтались все эти годы, любители — из любви к искусству, а обойденные — оттого