Роберт Менассе - Изгнание из ада
Потом книга исчезала в темноте.
Его мать открыла собственное дело и арендовала эспрессо «Фиакерштюберль» на площади Кардинал-Нагль-плац. Решила, по ее словам, «работать на свой карман». Когда он заходил к ней, то получал сотню из кассы чаевых и порцию супа; теперь она варила фантазийные супы у себя в кафе и в меню называла их «Большая тарелка». Прямо перед эспрессо располагалась стоянка такси, которая и стала основой материна бизнеса. «Фиакерштюберль» служила таксистам вместо столовой, они проводили здесь свои перерывы, в ожидании пассажиров забегали выпить кофейку, а после смены налегали на «большую тарелку». Им нравились эти густые супы, как нравилась и госпожа Мария, проявлявшая, по мнению ее сына, жуткий оппортунизм — лишь бы угодить клиентам. Любые реплики — и антисемитские, и расистские, и буднично-фашистские — она встречала соглашательским смехом. А ведь в свое время в борьбе против брата-антисемита даже семью расколола. Если Виктор возражал, а то и кричал на нее со злостью и ненавистью и швырял ложку в тарелку с супом, так что брызги летели во все стороны, мать виновато говорила таксистам, что сынок, мол, еще не повзрослел. Ему было двадцать четыре года. С супами он покончил.
Отец с годами стал сентиментален. Раньше ему в голову не приходило звонить сыну, теперь же он звонил регулярно, расспрашивал, как у Виктора дела, приглашал на обед. Рассказывал, как его отец на склоне лет буквально изводил его ежедневными звонками, и ждал похвалы за то, что извлек из этого урок: уж он-то не будет на старости лет так докучать своему сыну. И потому звонил раз в два-три дня.
Обеды в «Золотом тельце» — слева за углом от Викторовой школы и справа за углом от конторы, где отец тихонько дожидался выхода на пенсию, — были до странности мрачными. Донжуан утратил смысл жизни. Молодые женщины, о которых он мечтал, не проявляли к нему интереса, а пожилые дамы не интересовали его. «Я и сам пожилой!»— говорил он. Временами он играл на бегах и в карты — «дело идет к закату». Он завидовал сыну, который, как он воображал, в свои бурные студенческие годы пережил дивные приключения с сексуально раскрепощенными коммунарками. Виктор его не разубеждал, легкими намеками, с видом безмолвного жуира, подтверждал его фантазии. Отец был в восторге. Да, вот таким он любил сына!
— Та история с небольшим недомоганием… — Ему понадобилось время, чтобы подыскать эвфемизм для импотенции. — Я сразу понял, оно было чисто психического свойства.
«Психическое», с его точки зрения, принадлежало к самым что ни на есть пустячным сторонам жизни, сколь ясным, столь и незримым.
— Со мной тоже так было, знаешь ли, примерно в твоем возрасте, а может, чуть раньше!
— С тобой?
— Безусловно чисто психическое! — сказал отец.
— Расскажи!
— Да тут не о чем рассказывать. Само прошло.
Впервые Виктор заметил большие мешки у отца под глазами; возможно ли, что они начали расти? Скоро отец станет с виду совсем как дед.
— Ты ведь знаешь, в тридцать восьмом мне пришлось уехать в Англию.
— Да, знаю. — Раньше отец не желал говорить об этом.
— И, как ты можешь себе представить, было это непросто!
— Папа, послушай. «Непросто» — весьма неудачное выражение для того, что я себе представляю. Может, попробуешь наконец подыскать слова и рассказать, как все было на самом деле?
Двенадцатилетний мальчик. Родители отвезли его на вокзал. Последний эшелон с еврейскими детьми, который после аншлюса покинул Австрию. Он не мог понять, почему родители отсылают его. Не мог понять прежде всего потому, что до той поры они так ограждали его от внешнего мира, что под конец он вообще не знал, что происходит вокруг. В дни аншлюса мать умудрилась настолько отвлечь его, что он не заметил, как увели отца. У нее, мол, упала монетка и закатилась под кровать. Может, Ханзи слазит под кровать и отыщет эту монетку? А пока он елозил под родительской кроватью, изучая щели в полу, отца тычками выгнали из квартиры, а потом заставили зубной щеткой драить тротуар перед домом.
— Бабушка придумала такое?
— Да.
Вот почему он представления не имел об опасности, понимал только одно: родители отсылают меня прочь!
— А что они тебе сказали? Что приедут следом?
— Конечно. Иначе я бы ни за что в поезд не сел. Они сказали, что скоро тоже приедут!
— А потом?
— Мы сели в вагон. Чемоданы вдруг все оказались уже там. А родители вдруг исчезли. И поезд вдруг тронулся.
— А потом?
— Потом я приехал в Англию.
— Минутку! Что еще тебе запомнилось? Поезд тронулся, вы поехали. Одни только дети? Сколько вас было?
— Да, одни только дети. Сотня, две сотни, не помню. Это же был детский эшелон.
— И?
— Что «и»?
— Попробуй рассказать, что тебе вспоминается, когда ты об этом думаешь.
— Я потел. А дети дразнили меня, насмехались.
— Почему?
— Мама надела на меня толстую шерстяную шапку. Новую. Заранее где-то раздобыла. На макушке был шнурок с кисточкой. И ребята то и дело за нее дергали. А мама считала, что самое главное — тепло. Все должно быть теплым. Для этой поездки. И Англия казалась мне чем-то вроде Гренландии. Я жутко накрючился: теплая фуфайка, фланелевая рубашка, шерстяной свитер, теплое пальто. И эта шапка. Сидел в вагоне и обливался потом. Только и помню: я потел, и чем больше потел, тем больше мерз, а остальные дергали за кисточку, и мне хотелось выбросить шапку в окно, но ведь нельзя: это все равно что выбросить маму. Нет, больше я ничего не помню.
— И как в Англию приехали, не помнишь?
— Нет. Хотя кое-что помню. Голландию. Там делали остановку. Какие-то женщины шли вдоль вагонов и совали нам в окна шоколад. Некоторые вели за руку детей и поднимали их, чтобы они передали нам шоколад!
— О чем ты тогда думал?
— Ни о чем. Ну, что будет лучше. Да не все ли равно. Вообще-то я вовсе не собирался об этом рассказывать. А почему-то рассказал. Н-да. Можешь себе представить, что в Англии я чувствовал себя до ужаса неуверенно, сперва в больнице в Харидже, потом в лондонской семье. Все было незнакомым, чужим. По-английски я не знал ни слова. Одна из медсестер кое-как растолковала нам, что каждый раз, когда нам задают вопрос, нужно говорить «thank you very much». И мы хором упражнялись. Без конца твердили: thank you very much. И тогда я начал… ты не поверишь… — Отец улыбнулся; такой улыбки Виктор у него никогда не видел. — Я начал мочиться в постель.
— Неужели?
— Да. Начал грызть ногти и мочиться в постель. Когда это случилось первый раз, приемная мать утром закатила мне такую затрещину, что я отлетел в угол!
— И что ты ей сказал?
— Thank you very much! Других-то слов я пока не знал! Ну, в общем, они постарались сплавить меня в другую семью, где я тоже не задержался, так оно и шло, ведь оттого, что грыз ногти, я заработал панариций, а по ночам мочился в постель… н-да… но в конце концов я попал к Кукам, и там мне жилось хорошо.
— Ты перестал мочиться в постель?
— В одночасье. Я так боялся злости и наказания, что в первый же день сказал Кукам про свою проблему. И с помощью словаря объяснил, что предпочел бы ночевать в палисаднике. Ведь уже стояло лето. Мистер Кук сказал, что против этого есть простой рецепт. Налил мне, четырнадцатилетнему мальчишке, стакан «Гиннесса» и пояснил: надо запомнить, сколько в стакане жидкости, потом выпить и пойти в туалет. А когда из меня выйдет ровно столько, сколько было в стакане, можно спокойно ложиться в постель: мочиться-то больше нечем. Он рассмеялся и ущипнул меня за щеку.
— И что? Ты поверил?
— Да. И не зря. В ту ночь ничего не случилось, вопрос был исчерпан!
— А как насчет импотенции? — спросил Виктор и мысленно добавил: old ladies' man, старый ловелас.
— Позднее я познакомился с одной девушкой, помнится, ее звали Кэти, и жила она на той же улице, в Хампстеде. Мне, разумеется, хотелось с ней… ну, ты понимаешь… и тут опять возникла проблема. Разговариваешь друг с другом, танцуешь, что-нибудь выпьешь, и проблема тут как тут, а я о ней не подумал, о выпивке. А когда ложишься с девушкой в постель, не скажешь ведь: just а minute, honey[61], мне сперва надо избавиться от выпитого, чтобы не обмочиться в постели, будь добра, подожди часок… Нельзя же так. Стало быть, я, стиснув зубы, лег в постель и сосредоточился на том, чтобы ничего не случилось, в смысле никакой неприятности, и, как ты можешь себе представить, не случилось вообще ничего.
— Врешь ты все! Байки рассказываешь!
— Ты же все время хотел, чтобы я рассказывал! Почему?
— Хотел узнать, с каким чувством ты уезжал, потому что мне хотелось понять, почему ты не понимаешь, с каким чувством я ребенком уезжал на поезде…
— Ты? На поезде?
— В интернат, папа!
— Тут даже сравнивать нельзя. Меня тогда спасали.
— Н-да, — сказал Виктор, — что мне было делать? Родители давали мне деньги, пока я учился. Но никто со мной не разговаривал, не дискутировал. Не ходил развлекаться. Не танцевал. У всех товарищей была пластинка Мелины Меркури[62] с песнями против «черных полковников» — «Мы будем танцевать на улицах», только они не танцевали ни на улицах, ни на дискотеке. А уж со мной тем более. Ну, я и засел за докторскую. Уехал в Верхнюю Австрию, к бабуле Кукленыш, поселился у нее в домике, купленном на «сбережения» дяди Эриха, она кормила меня фрикадельками, а вечерами делала массаж. Я писал диссертацию, изредка ездил в Рид, в кино. А когда потом отправился в Вену, в университет, сдавать работу, не увидел ни одного знакомого человека, который не желал бы меня знать. Странно. Я боялся идти в университет. Но ничего не случилось. Работу мою отрецензировали, оценили как отличную, устные экзамены я тоже сдал на отлично, а мой научный руководитель, доцент Вебер, как раз в то время получил профессуру и спросил, не хочу ли я стать его ассистентом.