Юрий Морозов - Если бы я не был русским
— Только.
— Ну и дура ты, Крыса.
— Я, может быть, и дура, но если захочу, тебе со мной не справиться, а он со мной делал всё, что хотел.
— Это мне не справиться?
— Тебе.
Как бы шутя, Волков сомкнул свои обожжённые током пальцы на её горле и слегка подавил ими.
— А если придушу?
— Куда тебе. Играй лучше на гитаре. Это мой парень мог бы задушить меня, и я бы только…
Но Волков уже не слышал её голоса. Чуть-чуть придавив это девственно-гордое горло, он вдруг вспомнил свои пальцы, в судороге сжавшие микрофон, и сразу провалился в пространство воздуха и света, в котором парят с нераскрывшимся зонтиком парашюта. Он скользнул в нём, сначала гулком и тёмном, но всё расширяющемся и постепенно светлеющем, как вдруг ослепительно-резкий свет и чьи-то руки, заламывавшие его крылья, прервали экспоненту полёта почти у самой точки выхода на финишную прямую нирваны.
Второй раз за день Волков опоминался от беспамятства, окружённый вопрошающе-тревожной галереей портретов современников, на этот раз сплочённых в коллекцию истошным женским визгом. Его держали за руки, а прямо против него стояла в одних лиловых колготках Крыса, держась обеими руками за своё лишённое девственности горло, и взгляд её выражал величайшее удивление тем, что кто-то, кроме её парня и, возможно, Щенкова, мог делать то, что дозволено только им.
— Отелло недофаканный, — наконец прохрипела она Волкову и, отвернувшись от него, стала одеваться.
Ах, как печальна судьба парашютистов! Многие из них начинали эти безумные скольжения не по своей воле, а с инструкторского пинка под зад или в дыму горящего самолёта. Некоторые прыгают по своему желанию, и много десятков раз это им сходит с рук, но, тем не менее, конец всегда один. Тут было бы уместно привести мнение гр. Сатаны, высказанное им как-то в частной беседе:
— Ослы! Я тысячу раз в день, в месяц, в год даю им безнаказанно сигать со своих летающих братских могил только ради того, чтобы усыпить их бдительность. Я разрешаю однажды без лишних трупов спланировать на землю целому полку парашютистов вместе с танками, но всего лишь для того, чтобы потом, в удобную мне минуту великолепно хлопнуть об землю одним, другим, третьим, а то и целым десятком этих ослиноголовых. А они, конечно, думают — «случайность». Вот в следующий раз соблюдём все меры безопасности, и ничего подобного не произойдёт. Ха! Ха! Ха… Случайность именно в том, что им хотя бы один раз удалось приземлиться живыми.
Итак, однажды за спиной не слышно спасительного хлопка, и к земле, на которую так всегда желалось вернуться, лететь больше не хочется, да что там не хочется! Дальше лететь просто невозможно, противоестественно.
Где стоп-кран?
Караул!
Я хочу назад.
А потом, соскребая с поверхности земли очередную лепёшку не пойми чего, очевидцы дают себе слово никогда не летать, а тем более, Боже упаси, прыгать с этим дьявольским зонтиком-парашютом…
В Питер вернулись аж через три недели, уж очень весёлыми вышли и концерты, и сами гастроли. Так сразу неохота было возвращаться, да и местные деятели, выражая волю народных масс, тоже не отпускали. Жена сообщила, что Инна её достала окончательно, и ей пришлось послать её. Волков опечалился, а потом поругался с женой, что случалось с ним не часто.
Напрасно просидев дома целых два вечера в ожидании телефонного звонка, наутро третьего дня решил он съездить на дачу к одним знакомым, которые его давно приглашали. «Денёк-другой потерпит, если три недели терпела», — подумал он об Инне, и сказано-сделано. И уже стоял он у двери с ключом в руке, но вернулся назад на телефонный звонок. Кто говорил, Волков так и не понял, но не это было важно, а то, что Голодный, Вася, вчера, один, на паршивой больничной койке, измученный уколами и двумя операциями… нет, не умер, а ушёл от них от всех. И он запер дверь, спустился по лестнице вниз, сел на автобус, подъехал к вокзалу, дождался нужной электрички, сел. Поезд тронулся.
Как-то Волкову попалась на глаза в бульварной рок-газетёнке такая тирада о творчестве Голодного:
«К сожалению, несмотря на прошлые заслуги, остаётся за бортом отечественной рок-культуры, именно благодаря тому, что еще более индивидуализирует и без того, мягко говоря, чересчур индивидуальное творчество, в то время как коллективное рок-мышление нашего региона поднимает волну мировой рок-революции на небывалую высоту», — и что-то с пафосом о «русском роке» ещё на две страницы. Как со знаменосцами, вроде Щенкова во главе, советский образ жизни одержал сокрушительную победу над всеми прочими, и что-то вроде того, что густые толпы иноземных фанатов с боем берут стадионы во всех углах земного шара, едва заслышав два магических слова: «Советский рок». Никто уже давно, мол, не ходит на супершоу «Роллинг стоунз», или «Пинк Флойд», или всяких там Жан Мишелей Жарров с П. Маккартни в придачу. С компетентных слов Щенкова, на последнем концерте Майкла Джексона было всего сто человек, и то одних приезжих из России. А значит, в этом триумфе есть и его, Волкова, а не вредного индивидуалиста Голодного малая капля.
Но со странной улыбкой на сарказменных устах стряхнул Волков роль свою вершителя мировых рок-потрясений с ума своего. Нет уж, увольте его каплю из этой Красной Армии… то бишь «Красной волны». Он тоже индивидуалист. Сами кичитесь и слушайте своих родимых суперзвёзд, даже в расцвете звёздности так и не научившихся толком петь и играть, а устраивающих на сцене папуасский серпасто-молоткастый балаган для дебилов.
Супротив балаганов Волков был не против (только без сельскохозяйственной символики), но музыку всё же любил больше, чем балаганы. И на сцене играл в свои уже немалые годы не только публики или славы для, а ещё ради тех недолгих и всё реже случавшихся мгновений, когда пространство обыкновенного воздуха и света вдруг с треском расшивалось перед ним, и он мог делать с голосом или с гитарой что угодно, и игра превращалась не в игру, а в сотворение миров и пространств воздуха, света и звука — новых, как во дни сотворения мира.
И кто первый в этом пространстве, кто последний — разве не всё равно, хотя, как подозревал Волков, многие первые, чьи физиономии вперемешку с прозрачными девичьими трусиками глядели на него из-за стекла каждого коопларька, в этом запредельном мире никогда и не бывали. Ведь музыка не спорт, несмотря на повальное увлечение спортивно-музыкально-эротическими танцами. В Третьем рейхе тоже увлекались ритмической гимнастикой и называли это: «Путь к силе и красоте через музыку и танцы». Вся молодая Германия качала мускулы и извивалась в аэробике 30-х годов. В 40-е допрыгались.
А проникновения в запредельные пространства с Волком встречались всё реже, а всё чаще игра превращалась в нудную рутину на фоне пёстрых бардаков. И всё трудней ему было соблюдать зарок, который они с Голодным дали друг другу ещё тогда, когда были вместе: ни одной нотой своей не служить режиму. Раньше, когда их никто, кроме своих, не слушал и концерты устраивались не Рос. Мос. и Ленконцертами, это условие было легко выполнимым. А теперь не то. Режим стрижёт с них купоны и ими себя оправдывает и прославляет, что бы там эти рокеры не пели. А рокерам не всё ли равно, кто устраивает концерт? Для них ведь главное деньги, слава и тёлки.
И режим вместе с теми, кто его олицетворял, были недалеки от истины. Самые забойные антирежимные хиты лучших отечественных рок-звёзд, на Волчий зоркий взгляд, были просто зеркальным отображением режима. Звучали они все маршеобразно, и если не вслушиваться в слова, то задорно и боевито, как и положено настоящей комсомольской песне, а тексты густо напичканы лозунгами и клише из культурно-патриотического обихода, только в менее конкретном применении. Вот, например, типичные клише, взятые наугад из самых популярных, якобы не режимных песен:
Лучше быть мёртвым, чем вторым.Мы вместе.Ни шагу назад, только вперёд.Кто не с нами, тот против нас.
И т. д.
Кажется, будто они валяют дурака над системой и классом-гегемоном под видом китча. А на самом деле с рождения поражены системой в голову и мыслить иначе просто не могут. И махание флагами и сельхозеимволикой на самых крутых концертах — тот же самый энтузиастический режимно-коммунальный шабаш, почти без смены декораций. Но эпохальность и литую звонность музыка эта приобретала всё же не сама по себе, а сплавленная воедино в тигле здоровой социалистической песни с такими странными ингредиентами, как блатная лагерная феня и кабацкая лирика, кристаллизовавшаяся в шумных и «тихих кабинетах ресторанов», где преемственно «снимали тонкие трусы» гулявшие в обществе цыган аристократки, буржуазки и мещанки, затем нэпманки, бандитские подружки и сбившиеся с панталыку пролетарки и комсомолки, дальше сталинские кокотки и лауреатки Государственных премий, а потом уже всякая шваль, отпотевшая во времена «хрущёвской оттепели» и забуревшая в период «застоя». Кабатчине даже тесны стали тихие кабинеты, и она ураганом ворвалась на сцены спортивно-концертных комплексов, подтверждённая в своём свирепом праве на жизнь рёвом десятитысячных толп экс-строителей коммунизма.