Александр Проханов - Гибель красных богов
Он лежал, видения рождались на дне глазных яблок, под веками, медленно, как грунтовые воды, спускались в глубину груди и оттуда сквозь невидимые порезы просачивались, испарялись наружу как облака. Покидали его навсегда. Он знал, что расстается с образами прожитой жизни, отпускает их обратно в пространства, где они изначально обитали. А он сам, освобождаясь от видений, остывал, утихал, превращался в каменеющую, отпускавшую свою атмосферу планету.
Восемь дней из Харрара я вел караванСквозь Черчерские дикие горыИ седых на деревьях стрелял обезьян,Засыпал средь корней сикоморы…
Золотые, с киноварью пагоды Пномпеня и горячая, с шуршащей травой Нигерия. Красная после ливня земля, фонтанчики жидкой грязи, из которых возникали жирные, слепые головки личинок, и было страшно стоять на шевелящейся скользкой земле. Сине-зеленая звонкая вода Средиземного моря, когда кидался с открытыми глазами в чудесную солнечную глубину, в серебряные пузыри и, выныривая, видел близкий флагманский катер, солнце на медных деталях, далекий, серо-туманный эсминец. Стриженый влажный газон в Зимбабве, и он, отыскав араукарию, целовал ее зеленые благоухающие ветки, словно персты любимой женщины, и дерево позволяло себя ласкать.
Он все это видел вновь. Каждое видение мягко касалось изнутри его век, губ, и он с прощальным поцелуем отпускал их к далеким пространствам, где его помнили деревья, камни, белые кости умерших животных, голубые холмы в таинственных влажных лесах.
Вдруг под слоями памяти, среди зрелищ чужой земли, запахов чужой природы возникло видение. Он, еще мальчик, стоит на лыжах среди солнечной еловой поляны, в зеленоватом студеном небе пролетает сойка, и он с земли, остро, страстно ожидая для себя бесконечной жизни, неизбежного чуда и счастья, видит высокую птицу, чувствует ее жизнь, ее маленькое, бьющееся в небе сердце, в котором и заключено его будущее счастье и чудо.
Давнишняя сойка, чьи кости истлели в подмосковном лесу, смешанные с перегноем и мхом, снова летела над ним. И он понял, что тайна, за которой всю жизнь гонялся, чудо, которое весь век ожидал, были заключены в маленьком птичьем сердце. Остались для него недоступными. Лишь поманили из мерцающего зеленого неба.
Он лежал и беззвучно плакал. Его жизнь завершалась, исходила слезами, и ему казалось, что он плачет последний раз.
Он проснулся, как будто его ударили металлическим острием в затылок. Звук металла о кость, проникновение кованого наконечника под костяную коробку черепа – вот что его разбудило.
Было темно. Город за шторами шумел и ворочался, и звук железа о кость был звуком гарпуна, входящего в загривок кита, звуком разящего, добивающего город удара.
«Что сказал Чекист?.. В двадцать один ноль-ноль, в туннеле у Нового Арбата… Бутылки с зажигательной смесью… Переход к активным мероприятиям…»
Вскочил, зажег свет. Бабочки беззвучно, многоцветно сверкали. Рукопись книги была рассыпана по столу. «Оргоружие», о котором писал, действовало в городе, а он, проигравший разведчик, уставший больной человек, был обязан идти и смотреть. Использовать уникальный, дарованный ему напоследок случай – увидеть действие «оргоружия», умертвляющего его государство. Оделся, выбежал в ночь, чувствуя гарпун в спине.
Глава двадцать третья
Он шагал по Садовому кольцу, по черной дуге, и в мокром асфальте отражались огни светофоров, стремительные ртутные фары. Машины как лезвия секли асфальт. Пахло танковой гарью, кислой броней и чем-то теплым, парным, тошнотворным, свежей, вываленной из коровьей туши требухой.
У Зубовской площади пульсировали мигалки милицейских машин. Постовые полосатыми светящимися жезлами останавливали транспорт, не пускали. Машины злобно, трусливо огрызались бамперами, разворачивались, уносились в окрестные переулки, прогрызаясь сквозь камень, патрули и заторы.
Белосельцев двигался по липко-глянцевитой Садовой, сместившись на опустелую проезжую часть. Одинокий, накрываемый дождем, торопился и думал: «Он сказал – в двадцать один ноль-ноль… Приду и увижу… Свидетель конца…»
Впереди в тумане мигало, мерцало. Мутно светили прожекторы. Грязно желтели костры. В жерле туннеля клубилась толпа. Сновали, тащили, звякали железом, закупоривали въезд в туннель. В горловине уродливо, перегородив проезд, стояли два развернутых, сцепившихся троллейбуса. Их усы нелепо топорщились, а борта, покрытые рекламными нашлепками, липко блестели, как переводные картинки. Толпа толкала их, теснее вгоняя в туннель.
Белосельцев смешался с толпой, втиснутый в сырое дышащее скопище, в запах мокрой одежды, сигарет, зловонного дыма горящей резиновой шины, в парное тепло требухи. В полутьме, под зонтами, в красных отсветах костра, в перебегающих лучах прожектора, лица казались изможденными, с увеличенными тревожными глазами. И во всех глазах, мужских и женских, молодых и старых, было ожидание. Белосельцев, ударившись о толпу, влипнув в нее, проникся ее ожиданием.
Он прижался к мокрому холодному парапету, за которым начинался туннель и стояли сцепившиеся троллейбусы. Какие-то расторопные юнцы укладывали на парапет каменные бруски, склянки, бутылки, одинаковые обрезки труб, словно готовились к распродаже, но было непонятно, кому и зачем может понадобиться этот странный товар. Один из торговцев обрезал о железо руку, высасывал кровь, и казалось, он целует себя долгим страстным поцелуем.
Парень с мокрыми патлами держал в руках букетик цветов. Рассыпал его, вкладывал в глубину букета обрезок железной трубы. Перевязывал аккуратно тесемкой. Возвращал на бетонный парапет, где уже лежали похожие, стянутые тесемкой букеты. Японский оператор, светя лампой, наводил камеру на букеты, на патлатого парня. Тот поднял голову, обернулся, и Белосельцев увидел его длинную, дрожащую улыбку, пупырышки и мелкие волоски на коже, в косом свете лампы.
– Говорят, на Октябрьской площади статую Ленина завалили! Подогнали кран и свалили! Сейчас поволокут на тросах. А зачем валить-то! Кому он мешает, бронзовый! Сейчас повезут в переплав! – старик в косоворотке, с седой бородкой, похожий на сельского батюшку, укоризненно качал головой, всматриваясь в туман Садовой. И все кругом всматривались – вот-вот забелеет мутный свет, медленные движущиеся огни, и в чернильной ночи возникнет вереница тяжелых, окутанных дымом машин, осевший плоский прицеп, и на нем, притороченный тросами, памятник, головой вперед, с шагающей в небо ногой и заостренной торчащей рукой.
Патлатый парень на своем гранитном прилавке рядом с цветами расставлял бутылки. Казалось, он, пользуясь скоплением людей, открывает торговлю напитками, разворачивает ночной лоток. Цветы, напитки, жевательная резинка, сигареты – все, что нужно ночным гулякам, молодым волокитам. Другие юнцы столпились рядом. Закурили, запалили зажигалку. Белосельцев разглядел худое, с запавшими щеками лицо, дрожащие веки, закрытые в наслаждении от длинной затяжки.
– А я слышала, по радио передали, этих-то, в Кремле, под стражу взяли! Арестовали и в наручниках всех в Бутырку! И правильно, хватит народ мутить! – молодая изможденная женщина с мокрыми обвислыми волосами всматривалась во мглу, вытягивала худую шею, и Белосельцев повторял ее движение, ожидая, что в темноте начнет мерцать лиловая вспышка, покажется милицейская машина, а за ней, на колесах, в окружении мотоциклистов, появится огромная клетка, где, стоя, держась за мокрые прутья, возникнут знакомые лица – Профбосс, Премьер, Технократ, Партиец, Зампред. Все они, в мятых одеждах, движутся по дождем по Москве в ржавой холодной клетке.
«Где же Чекист»? – мелькнула больная мимолетная мысль и канула. Он увидел, как подтаскивают к парапету свернутый рулон брезента. Несущие его парни сгибались под тяжестью отсырелой ткани. Было непонятно, зачем брезент, зачем укладывают его на парапет рядом с букетами и флаконами. Быть может, это ковер, и его станут стелить навстречу какому-то желанному гостю, грядущему в этой ночи, и он, неведомый, ступит на узоры ковра, на разбросанные цветы, на землю, политую из флаконов благовониями.
– Все не так! Все обман! Никакой не Ленин! Никакой не арест!.. Сейчас колонны пойдут! Наши, демократы!.. Сто тысяч от Белого дома!.. Наш Президент впереди!.. – женщина с седыми волосами нервно курила сигарету, заглатывала жадно дым, усмехалась, подергивала плечами.
Белосельцев смотрел вдоль парапета наверх, в сторону Нового Арбата, светившего тусклой желтизной высоких дождливых окон, среди которых призрачно вращался голубой глобус «Аэрофлота». И вдруг увидел Машу. Не поверил, решив, что обознался в сумерках московской ночи. Но нет, это Маша проходила, окруженная группой возбужденных людей, махающих трехцветными флагами, с рукодельными транспарантами. Она несла какой-то бумажный плакатик, торопилась, стараясь не отстать от спутников.