Алан Черчесов - Вилла Бель-Летра
Лучше опять полистаю дневник:
„Ущербность нашей культуры — в приятии расчленения мира и человека, которое, как клеймо, метит не только каждую книгу, ноту иль полотно, но и самые смелые из гениальных творений — эти абсолютные сироты вдохновения, взращенные на той же скудной ниве божественной измены. Не нужно особенно вглядываться в перспективу этого пейзажа, чтобы заметить на горизонте сгущающийся мрак. Он подступает со всех сторон: все сложное как будто бы уже объяснено и навевает скуку; душа выпотрошена и висит на виду, как пойманный светом упырь, на потеху зевакам; тело почти что оправдано и прощено, но, поскольку в том не нуждалось, оказалось пригвождено к позорному столбу снисхождения. В воздухе слышится запах иронии — этого неизменного спутника презревших честолюбие пораженцев, окруженных оскольчатым звоном зеркал.
Я не хочу в них смотреться: из них глядит прошлое. Но не то, что смотрело в былые эпохи, — другое. Вместо грозной поступи рока, отмечавшего неминуемость кары за то, что ты человек, мы слышим глухую возню из запыленной кладовой, откуда взирают на нас слепыми глазницами погребенные заживо тени наших мечтаний. Погребенные нами же, заживо, в рост, лишь за то, что пытались от нас оторваться, возроптать на наш страх и — взлететь, ибо, несмотря ни на что, продолжали надеяться, верить, предощущать, что только в полете обретается право бессмертия…“
Тут самое время одернуть себя и сказать: Лира, не лги. Брось лукавить. Ты смотрелась в эти осколки не меньше других. Да еще находила в том удовольствие.
Что правда, то правда. Все так. Я находила в том удовольствие. Подчас даже большее, чем от того, что было куда выше небом, просторнее эхом, теплее землей, звонче воздухом, бескорыстнее краской, прозрачнее звуком, светлее дыханием. Я стала жертвой искусства, которое, чем больше у него за спиной, тем искуснее искусом для того, кто попался на искушение — лучшей выделкой, витиеватым рисунком, отточенной филигранностью форм. Скальпель режет тоньше кинжала. Лупа делает ближе деталь. Виртуозность огранки убавляет в размере алмаз, но творит из него сверкающий блеск бриллианта.
Носить его на себе я отныне не вправе: остается последняя ночь. Я, конечно, боюсь, потому что не знаю, что из этого выйдет. Не знаю, смогу ли я, наконец, не предать?
Лиру фон Реттау ждут в разных комнатах три унылые тени своих же творений. В мансарде томится душа, под нею — циничный рассудок, рядом — их столкновенье. Не хватает лишь тела. Пора и его отнести на алтарь…
Я закрываю дневник и иду. Будь что будет. Сердце бьется во мне, отмеряя мгновения. В них должно уместиться все то, чем мы преданы, — время. И тогда мне останется только расколоть им стекло.
А потом будет — вечность.
Кажется, ее-то единственно я и люблю…
Ночь дарит мне боль. Наслажденье. Я извиваюсь, ползу по нему и плыву. Время бросилось вскачь. Я стараюсь поспеть. Я разверста и плачу, но это — от счастья. Меня замыкают три жезла, три умелых ключа, отпирающих стоном мою пустоту, ее изгоняющих с криком позора, чтобы тут же на место ее обрушить лавиной блаженство. Я в нем горю. Я низвергаюсь и падаю, падаю, падаю, однако упасть не вольна. Никто не стоит за спиной, чтоб меня ухватить, — это значит спасенье. Я свободна. Только теперь понимаю, что свобода — другая: меня нет нигде, ибо я (если есть еще я), я — везде.
Стало быть, я лечу?..
Я парю. Мне пора. Наступает рассвет. Меня держит его невесомость — самый надежный и прочный оплот. Библейская твердь. Неразъятость истока… Выходит, я все же смогла; у меня получилось. Теперь — я — навеки — ЦЕЛА!..»
— Полагаю, мы справились, — сказал Дарси, складывая стопкой листы.
— Георгий, скажу откровенно, я за вами подглядывал, пока вы писали вот эту страницу. Меня обуревало желание пасть на колени и помолиться — такое у вас было лицо. Браво, Суворов! Я вас поздравляю.
— Спасибо, Жан-Марк. Вы тоже поработали на ура.
Расьоль покаянно вздохнул:
— Признаюсь, меня подмывало добавить побольше ее похождений: парижских клошаров, лондонский Сохо, будапештских цыган…
— Вы вовремя остановились… Что ж, дело сделано. Кстати, мы уложились ровно в три дня.
— Сперва я не очень-то верил в эту затею. Выпади мне начинать, я бы просто сбежал. Тот редкий случай, когда первым быть ни к чему.
— Потом бы вернулись. Ведь вы любопытны, Жан-Марк. А разбить сутки натрое меня побудила случайность: пробило три часа дня, по Вальдзее плыли как раз три одинаковых парусника, над виллой кружили три птицы, у меня в трех углах скопились три паутины. Опять же — двадцать четыре часа…
— Легко делятся на три.
Дарси кивнул.
— Труднее всего мне лично было вписаться в тональность.
— Это, Суворов, всегда труднее всего. Особенно если приходится петь драматическим женским контральто. С моим басом…
— У вас получилось, Расьоль. Спасибо, что вы подсказали включить в общий текст и дневник.
— Компиляция вымысла, Оскар, и измышлений реальности. Имеем на выходе нотариально заверенный акт.
— Вопрос в том, как с ним быть?
— Опять кинуть жребий.
— Согласен. Георгий, вас, надеюсь, не затруднит?..
Суворов взял чистый лист, разорвал пополам и сказал:
— На одной ставлю плюс. На другой будет минус.
Потом сжал кулаки и спросил:
— Кто из вас?
— Разумеется, Оскар. Он у нас первый…
— Оскар?
— В правой. Нет, секунду! Лучше — в левой.
— В левой — минус.
— Бросайте «Психею» в огонь!
— Вы как будто бы рады, Расьоль? Вам не жалко?
— Мне жалко. Но лучше — в огонь. Так рукопись будет сохранней.
Они помолчали. Суворов взялся за стопку, подержал с полминуты в руках, потом, побледнев под висками, тихо вдруг предложил:
— Может, сделаем копию?
Расьоль покачал головой:
— Не выйдет, дружище. Зачем нам ее предавать? Швыряйте в камин!
Суворов бросил. Пламя съежилось, треснув душой, черно-красно всплакнуло пугливой слезой, но уже через миг расправило крылья, вспорхнуло. Камин издал стон.
— Какой сладострастник огонь! Прощай, Лира фон Реттау. До встречи — лет через сто…
— Закурю-ка я трубку.
Суворов молча смотрел на огонь.
— Посыпать голову пеплом, коллега, не нужно: все это — ли-те-ра-ту-ра.
— Конечно, Расьоль.
— И Лира фон Реттау — литература.
— Конечно. Как, впрочем, и мы…
Дарси вмешался:
— Боюсь, что мы — меньше.
— Зато мы — ее воля, — вступился Жан-Марк. — Ее животворящая и пепелящая воля.
— Душеприказчики тайны, — произнес тусклым голосом Суворов.
— Скажем так: распорядители неудавшихся похорон.
— По крайней мере, нам удалось не убить. Значит, все еще будет шанс ее воскрешения.
— По крайней мере, мы попытались о чем-то спросить.
— Не о чем-то, Суворов. В том-то и штука: совсем не о чем-то…
— Да, Оскар. Вы правы. Мы осмелились. Путь и Истина. Хризантема и Меч… На целых три дня мы вернули себе заглавные буквы.
— Остается пустая формальность, — Расьоль положил перед ними блокнотный листок. — Вот, поглядите.
Дарси одобрил:
— По-моему, очень неплохо. Raul Titre и Era Luretti. Мне нравится. Георгий, а вам?
— Звучит каверзно. Если учесть склонность эры подписывать титрами каждый свой необдуманный шаг…
— Имена вы пошлете по почте Гертруде? Приложите туда же и банковский счет. Автограф на нем ставить не нужно: Элит — та и так все поймет.
— Что это? — Суворов вздрогнул. — Поглядите в окно!
Расьоль встрепенулся:
— Фонтан! Он забил. Неужели…
Суворов под нос бормотал:
— Прямо чудо… Преображение замка подле найденной чаши Грааля…
— Симпатично, Жан-Марк. Поздравляю. Кого же вы наняли?
— Ну, Оскар, чертов вы сноб! При всех грозных достоинствах в вас есть весьма ненавистный мне недостаток: вас нельзя обмануть. Потому-то я вам не завидую.
— Признаюсь, я себе тоже.
— Так кого вы там наняли, хитрый француз?
— Сына священника. Способный мальчишка. Увлекается диггерством. Кран нашел в полчаса. Ну же? Дождусь я когда-нибудь аплодисментов? Оцените забаву хоть вы, мой доверчивый друг!
— Можно мне попросить об услуге? Когда в другой раз вам прибудет на ум сделать коллегам приятное, наймите в помощники вашу подругу.
— Адриану?
— Женитесь на ней. Выйдет прекрасная пара. Она вас научит не лгать и не красть, вы ее — плодоносить. Женитесь вы, старый упрямый осел!..
— Аминь, — сказал Дарси. — Самое время прощаться.
— Теперь вы куда?
— Не знаю. Пожалуй, начну с логопеда.
— Ну а мне — к окулисту.
— Угадайте с трех раз, куда пойду я.
Расьоль пожал руки обоим:
— Бесспорно хотя бы одно: из всех чувств мы не утратили важнейшее — осязание.