Екатерина Завершнева - Высотка
Где логика? Нет никакой логики. Мне нужен ты, больше чем когда-либо, а поеду я к Баеву. И не смотри на меня, я все равно это сделаю.
— Здравствуйте, — говорю, — позовите, пожалуйста, Даниила.
— Ася? Привет-привет. Баева нет, завтра позвони, — это Босс, его прокуренный басок.
— Завтра?
— Да, после обеда. Он сегодня не вернется, я думаю. Ты вообще где, как жизнь? — и этот сочувствует, голос осторожный, как у сапера, который по минному полю идет. Интересно, Баев тоже утешать будет?
— Жизнь прекрасна, Баеву привет. Если что, он мой номер знает, я на Лубянке. — Спохватилась, что Босс не поймет, ну да ладно. Потом объясню.
(Значит, не вернется… А чего ты хотела-то? Собрала вещи, укатила в неизвестном направлении, с чужим мужем в одной палатке лето проспала, живешь на Лубянке — какие могут быть вопросы? Ему разве нельзя того же и без хлеба?)
Все это в моей жизни уже было — и «позовите Баева», и «перезвоните завтра», и сочувствующие на проводе. Не надо было приветов передавать… Он ведь не перезвонит, ежу понятно. Этому ежу вполне можно доверять, он наш надежный информатор. В конце концов, целое лето телефон молчал, разве что в августе…
Вытерпела понедельник, вторник и среду, кое-как проскрипела четверг и пятницу; съездила к Маринке, они как раз фотографии печатали, было чем заняться.
Серо-белый Коктебель, палатки, каша с персиками; Гарик моет кан, Маринка развешивает Антошины носки; на снимках всем минус-пять-лет, Эдик — неблагополучный подросток в бегах, новобрачные — два влюбленных восьмиклассника, мы с Гариком на общем фоне старые перечницы…
Маринка спрашивает — а где Игорь, почему ты одна; Антон, вручая стопочку книг — надо прочесть, потом поговорим (очевидно, я растормаживаю у образованных мужчин какой-то педагогический рефлекс, и теперь меня снова будут окультуривать); Эдик привел девочку Олю, у нее густая шелковистая челка, как у пони из мультика, и обманчиво наивные глаза (Оля книжки давно прочла, позор мне, позор, сегодня же начну); жутко умная Инна, забравшись с ногами на диван, рассуждает о Юнге; я презрительно молчу — что она может знать о Юнге, если она не была в Морском, а она не была, это сразу видно. Но слушать-то слушаю — хорошо говорит, не хуже меня.
Виноград закончился, пошли арбузы; Маринка заливает их красным сухим, получается крюшон; мы едим его ложками и пьянеем, как первокурсники; водки тут не держат, бранных слов не употребляют, специализируются, в основном, по траве, и то без фанатизма; на подоконнике под опекой Антона растет настоящий пейот, за ним глаз да глаз, потому что каждый норовит отколупать кусочек, не дожидаясь, пока пейот дойдет до кондиции, а он не доходит, собака, вот настолько вырос весной и заглох, вздыхает Антон; от них ощущение выпускного класса или — чем черт не шутит! — второго дыхания (новый оазис?).
Постепенно подключаюсь к коллективным радостям, к дискуссиям о Хайдеггере и Ницше; выясняю эмпирическим путем, что трава меня не берет; внезапно проникаюсь симпатией к Инне, потому что она не просто умная, она уникум, таких не бывает — полжизни по больницам, что-то наследственное и неизлечимое, перспективы туманные, если не сказать хуже, а драйв, как у игрока в покер, которому весь вечер прет; мы ходим вокруг да около, потом кладем карты на стол, ничья; кажется, у меня теперь будет с кем поделиться.
(Странно, почему я раньше к ним не прибилась — вроде бы в одном здании на Моховой обретаемся…)
И — да, наконец-то я при деле, у меня теперь компания, а Баев пусть идет лесом.
Ты не найдешь
Субботу и воскресенье по инерции, в понедельник практически избавилась от завихрений, и вдруг мама Гарика:
— Ася, тебя к телефону.
Дальше неинтересно и где-то предсказуемо. Речь, вводящая в транс на первой же минуте тайма, на воротах никого, бей — не хочу. Только на этот раз с вызовом — не хочу. Я бы пришел, но ты ведь не придешь, и правильно, и умненько-благоразумненько. Нет, давай на Фрунзенской в пять, на ступеньках.
Выходишь из транса — ничего не помню, неужели я все это говорила?
Запоздало испугалась, что а) в самом деле приду на Фрунзенскую и б) не узнаю его. Голос в трубке был как будто баевский, но… Допустим, в пять, а дальше? Привет, что поделываешь, держаться эдак непринужденно, погулять по набережной, продемонстрировать, что сожалений нет как нет, расстаться во-о-от такими друзьями, потом запереться в комнате-шкафу и рыдать. Нравится?
Назавтра стою на ступеньках, готовая к любому исходу, слезы подпирают, по сторонам не смотрю, сам подойдет. И подошел.
Аськин, мы здесь.
Баев и Босс, оба в белых рубашках (а где же раздолбайская майка? не чувствуешь себя голым без нее?), белые отглаженные пятна, улица потекла, я уже плачу, так быстро? Ни-ни, не дождетесь. Да и цена женской слезе, сами знаете… может, я сейчас свои босоножки оплакиваю, в которых вода хлюпает…
Надо зайти в магазин, говорит Баев, и мы идем в магазин. По асфальту несутся потоки воды, она прибывает; автомобили на подводных крыльях рассекают зеленую гладь Кооперативной улицы, кильватерные струи сходятся в центре, гасят друг друга; из-под крыла веером вода, направо и налево, пешеходы вжимаются в стену, но это не помогает, особенно тем, у кого рубашки белые (далась тебе эта рубашка, ей-богу); водостоки забиты, по зебре не перейти — ее больше нет; вот так, наверное, когда-то начинался всемирный потоп, с рядового дождичка, и беспечные земляне думали, что это пройдет.
Ты удачно отсиделась в подземке, продолжает беседу Баев. Здесь бушевал природный катаклизьм, а на Усачева, говорят, даже дерево повалило. Самолично видел машинку с проломленными стеклышками. Я слушаю и не слышу, отмечая про себя, что он по-прежнему злоупотребляет уменьшительными суффиксами, да и рассказ его звучит несколько однообразно, как метеосводка, но я-то и подавно молчу.
Разулся, идет босиком, ботинки в руках, брюки подвернуты (дожили — Баев променял джинсы на обыкновенные мужские штаны); в магазине за ним дорожка мокрых следов, ведущая сначала в овощи, потом в мясо, потом в йогурты, и хоть бы кто ему слово сказал (Баев, ты ешь йогурты? заботишься о кислотно-щелочном балансе? а кефирчик тоже тебе?); наконец, мы пристраиваемся в очередь на кассу; хлеб, сникерсы, сигареты, батарейки, жвачка и прочее, я не стала смотреть, что он взял, что-то взял.
Сталинский дом, громыхающий лифт, железная дверь; квартира-трешка, темная, мрачная; окна во двор, за окном густая зелень, едва тронутая желтизной. Это поправимо, скоро осень, листья опадут и будет светлее. Босс вручает мне пакеты, помоги, пожалуйста, мы тут без женщин совсем одичали. У нас с Баевым работенка примерно на час, хозяйничай.
Баев: ты никуда не торопишься? Я потом тебя провожу до метро.
Я послушно ставлю пакеты на стол, а покорность есть главная женская добродетель, говорит Антон, Маринка смотрит на него исподлобья, все это очень кстати всплывает у меня в памяти, но ведь Антон прикалывается, ему просто доставляет удовольствие словесно тиранить жену, и окружающие это понимают, даже Маринка, бедная, понимает…
Стол, покрытый затертой клеенкой. Нарисованы: бананы, апельсины, яблоки, а также почему-то помидоры и шишки, тест на исключенное третье, на логику, которой по-прежнему нигде не видно. Банка кофе, пара пепельниц, он слишком много курит, думаю я и, спохватившись, пытаюсь притушить эту мысль как сигарету, вдавить ее поглубже в песок; на крючке чистое полотенце, возле раковины «Фэйри», маленькая лимонная фея; жильцы этого дома прекрасно обходятся и без женщин; к черту обед, что я вообще здесь делаю; до метро я могу и сама дойти, разве не так?
Пыльное зеркало в прихожей, босоножки раскисли, но если нам нечего терять, то почему бы не пройтись босиком. Поднимаю глаза, вижу в зеркале себя сердитую, готовую к любому исходу, а за левым плечом, в радужной пыли — темный ореол, тень дракона, этот.
(Олежка: мальчик из гитлерюгенда. Гарик: черт узкоглазый. Акис: волчарка. Я: первозмей. И все мы были уверены, что знаем, кто он такой.
И все ошибались — он никто, nobody, nessuno, ninguno, нiхто; он просто умеет отражать то, что ему посылают; фиктивная зеркальная плоскость нулевой глубины.)
Узкие губы, железные скулы, желваки
как будто резали автогеном
в зеркале еще четче, идеально острый край
поранишься и не заметишь.
(Взгляд, как у собаки, которую запирают в доме одну. Если сейчас провести все оптические линии, окажется, что мы оба смотрим в никуда; пересекаемся в точке, которой нет; мы — отражения, проекции; ты видишь меня, я вижу тебя; отвернись — и я исчезну. Но что будет с тобой? Что ты расскажешь ему?
Да ничего не будет. Вопрос риторический, я всего лишь перепеваю БГ.)
По ту сторону зеркального стекла