Петер Ярош - Тысячелетняя пчела
— Вы, Мария? — невольно обрадовался Валент. — Входите!
Мария в растерянности остановилась в прихожей, не желая проходить дальше. Гермина, ее сын Мариан и Ян Слабич с любопытством выглянули из комнаты.
— Заходите, посидите с нами! — любезно обратилась Гермина к Марии и, улыбнувшись, слегка коснулась ее рукой.
— Нет, нет, спасибо, — возразила Мария. — Может быть, в другой раз, сегодня у меня нет времени… Шла мимо, дай, думаю, зайду, спрошу о Петере… Может, он вам подал весточку, — повернулась она к Валенту Пиханде. — Может, вы о нем хоть что-нибудь знаете?
— К сожалению, мне о нем ничего не известно, — сказал Валент. — Но, думается, тревожиться вам незачем, среди погибших он не числится… Возможно, он в плену у русских.
— Вы думаете? — обрадовалась Мария Радкова.
— Это самое вероятное!
— Так, значит, он уже не на фронте?
— Нет! Скорей всего, нет!
— Спасибо вам! — сказала Мария Радкова, собираясь уходить.
— Вы в самом деле не останетесь? — еще раз спросила ее Гермина. — Хотя бы ненадолго?
— Сегодня у меня правда нету времени.
Проводив ее, Гермина облегченно вздохнула и вернулась в гостиную.
— Пойду-ка и я! — сказал Ян Слабич. — Жена, верно, заждалась меня…
Он простился и ушел, а Гермина повисла у мужа на шее и расплакалась. Валент Пиханда стоял, слушал ее рыдания, глядел на сына, но ни слова не обронил.
12
Бенедикт Вилиш не помня себя орал на нотара Карола Эрнеста: «Креста на тебе нет! Двух моих сыновей послал под пули, а теперь хочешь, чтоб и меня извели?!» Он выхватил нож и наверняка подколол бы лотара, если бы несколько мужчин — из пожилых призывников — не удержали его. Нотар попятился, побледнел, а когда в лицо снова кинулась краска, взревел на Бенедикта Вилиша среди притихшего люда: «За решетку я тебя не упрячу, приятель, а иди-ка ты повоюй за милую душу!» Так Бенедикт Вилиш был призван в армию. А с ним и другой каменщик — Юрай Гребен, и железнодорожник Биро Толький, и крестьяне Ян Древак и Юло Митрон, и бывший причетник Мразик и Петер, Павол, Феро, Йожо, и многие-многие другие… Под душераздирающий крик женщин и детей мужики расползлись по казармам Прешова, Ужгорода, Вены и Кошиц… Призывались солдаты, обученные и необученные. Солдаты шли на фронт почти немедля, необученных сперва четыре недели жестоко муштровали. Бенедикта Вилиша и Юрая Гребена отправили в Кошице. Три недели спустя их обоих навестили жены. Принесли им в узелках по пять рогаликов, сала, хлеба, кусок колбасы и бутылочку палинки. Когда Вилишова жена спросила его: «Как поживаешь?», он грустно ответил ей: «Пригодился бы мне старый лайблик, а в нем часы на ремешке, ножик, бумажка, спички и кисет для табака». И жена со слезами на глазах сказала ему: «Кисет я принесла!» Она запустила руку в большой карман на юбке и выловила красивый кисет, сработанный из бараньей мошонки, отлежавшейся в отрубях, долго моченной и выделанной так, что была нежна как бархат. Бенедикт Вилиш, широко открыв глаза от изумления, взял кисет в руки, ощупал его, сжал в ладонях и вдруг отвернулся, чтобы жена не заметила слез, заблестевших на глазах. Потом опять поглядел на нее, взял ее голову, прижал к груди и тихим голосом, но с живостью затянул:
Побродяжничал я вволю,помирать теперь мне в поле,лучше в поле на рассвете,чем на койке в лазарете.
13
Мужики, которым выпало счастье не попасть под призыв, продолжали по вечерам собираться в кузне у Ондро Митрона. Мельхиор Вицен-Мудрец и Само Пиханда, проводившие по два сына на поля австро-венгерских сражений, сошлись еще больше, чем в те поры, когда вместе хаживали на приработки. Встретившись, они непременно останавливались, глядели испытующе друг на друга, и обычно тот или иной спрашивал: «Отозвался какой?» — «Нет! А твои?» — «Ни один!» А как-то угостили они друг друга табаком, закурили, и Мельхиор Вицен произнес свою уже привычную фразу: «Поганая война! Для кого смерть, для кого подаяние, для всех страх, гибель и злодеяние!» Тут подскочил к нему Ян Аноста и возмущенно крикнул: «Коль ты такой умный, так скажи мне, для чего эта война? И почему пушки стреляют туда, куда стреляют?!» Мельхиор стоял и молчал. «А куда должны палить пушки?» — спросил кузнец Ондро Митрон, перестав бить по наковальне. Ян Аноста воскликнул: «По Вене, прямо по императорскому борделю!» — «Там тоже наша работа! — отозвался Петер Жуфанко. — Два дома я в Вене построил!»— «Насрать тебе на них! — сплюнул Ян Аноста. — Они не твои, не мои! Да и на черта они мне… Мне хоть и мало того, что имею, да на чужое не позарюсь. Монархия, вот утроба ненасытная. Большая, а хочется ей быть еще больше. Вздумала урвать кусок у России или у Сербии и ради того гробит половину своих мужиков. А кто станет потом поля обрабатывать? Кого поезда будут возить? Вот те бог, ребята, добром оно не кончится! Не может добром кончиться! Целые народы в грош не ставят, но долго этому не бывать! Однажды проснемся — а у нас топоры в руках!» Ондро Митрон ударил дважды по наковальне, потом покачал удивленно головой и жалостливо поглядел на приятеля: «Аноста, Аноста, однажды тебя так прижмут, что сделаешься маленький, с морковку… Три дня будут потом тебя ковать на наковальне, чтоб вытянуть, да ничего путного из тебя уже никогда не получится!»
Само Пиханда возвращался домой поздно вечером, усталый и раздраженный. Не тянуло его ни пить, ни курить, не хотелось и работать. Зерна для помола становилось все меньше, а когда в свободное время он принимался за рубку дров или починку ограды, хватало его не более чем на час. Он нигде не находил себе места. Когда бывал дома, что-то гнало его в поле и в лес, а из лесу бежал скорей домой, на мельницу. Случалось, целый день пройдет, а он и словом не обмолвится ни с женой Марией, ни со своим одиннадцатилетним сыном Мареком, а то вообще старался не попадаться им на глаза. Когда в тот вечер он заявился домой, испуганная Мария с плачем кинулась ему на грудь и без устали причитала: «Что с нашими детьми, почему они не отзываются, почему не пишут?!» Само отстранил жену и устало сел за стол. Пожевал что-то, но вскоре и еда ему опротивела. «Уж лучше бы им обоим стать шпионами и предателями! — Он злобно стукнул кулаком в стол и недовольно покосился на портреты двух сыновей-солдат, которые мать обихаживала на полке. — Дали бы лучше себя арестовать и гнили бы хоть в какой угодно грязной, вонючей дыре, отдали бы себя на съедение крысам, чем так-то! Дураки мы были, что об этом загодя не подумали, нынче-то ни за грош упекут за решетку! Ух, какие же мы недоумки!»
Само Пиханда стиснул голову ладонями и скорбно вперился в тонкую щербинку на столе. Мария тихонько подошла к нему и, слегка коснувшись волос, прошептала: «Помолиться бы тебе, оно и полегчало бы». Он резко дернул головой, глаза его запылали гневом: «Мне уже никто и ничто не поможет».
14
В начале декабря пришла из Америки посылка, а в ней письмо.
Само Пиханда, его жена и сын Марек поначалу расплакались над ним, потом обнялись от счастья. «Наш Самко живой! — радостно повторяла Мария. — Откликнулись дети наши, не забыли нас!» Марек кинулся к посылке— вот бы открыть ее побыстрей! — но отец удержал его руку. С торжественным видом сперва взял письмо с вышитой скатерти, вскрыл его и начал читать: «Дорогие родители, дорогая мама, дорогой отец, братья мои, Петер, Карол и Марек! Шлю вам самый сердечный поклон с дальнего света, и такой же поклон шлют вам моя жена Ева, тесть Матей Шванда, равно и Павол Швода и Штефан Пирчик. Как вы поживаете, живы ли, здоровы?! Мы, слава богу, на данное время здоровы, хотя нам без вас грустно. Вот только не знаем, застанут ли вас всех дома посылка и письмо. Что поделалось у нас с той поры, как мы уехали? Что поделалось во всей Европе? Тут, в Америке, нас пугают, будто в Европе повсеместно жуткая война, и мы за всех за вас очень беспокоимся. Никак отца взяли в армию? А братья Петер и Карол тоже воюют? Моя жена Ева каждый вечер молится и просит бога, чтобы с вами и ее семьей ничего не случилось. Как уже сказано, мы здоровы, живем в Чикаго, где снимаем маленькую комнатку. Ева работает уборщицей в школе, а я с остальными ребятами — на чикагских скотобойнях. Работа тяжелая, но главное — есть с чего жить. Словаков тут много, как и чехов, мадьяр, немцев, русских, украинцев, поляков, сербов, хорватов, итальянцев и другого люда со всей Европы и света… Встречаемся с земляками по вечерам и все думаем о родине, о вас дома, поем наши песни, но, ясно, тревожимся за вас и очень все мечтаем, чтобы война кончилась и чтобы вам всем уж только полегчало… Верим вместе с вами, что этого всего вы вскорости дождетесь! Если можете, напишите нам обо всем, потому что для нас каждая весть с родины утешение и радость…»
Посылку и письмо из Америки получила и Гита Швандова. Отозвался ее муж Матей и дочь Ева. Они с дочкой Ганой поплакали от радости, да и посмеялись, читая: «Мама и сестра моя Ганка, помните, как мы однажды обхохотались, когда ты, Ганка, пошла на Кралёву искать клады, а воротилась домой с корзинкой, полной травы?!» Оба семейства поделились скромными подарками. Развертывали их бережно, разглядывали и радовались им, словно это были части тела и души самых близких. А вынимая из газетной бумаги трубку-запекачку[124] и гордо засовывая ее меж зубов, Само Пиханда невзначай обнаружил и заметку в «Американско-словацкой газете»: не веря глазам своим, стал читать, как в Кливленде 23 сентября чешские и словацкие эмигранты сошлись на том, что в случае поражения Австро-Венгрии они будут бороться за самостоятельность чешских земель и Словакии[125], за объединение чешского и словацкого народов в федерации, при которой Словакия получит полную национальную автономию — свой парламент, свое государственное управление, полную свободу культуры, а следовательно, и свободу пользования словацким языком, свое управление — финансовое и политическое, всеобщее, тайное и прямое избирательное право, демократическое государственное устройство…