Герберт Розендорфер - Латунное сердечко или У правды короткие ноги
«Альбин (лат. Aibinus, фрц. Aubin, 461? – 550?), Бл. еп Анжерский, р. в окрестностях г. Ванн (Бретань); инок, затем аббат Тенсилозерского монастыря (местонах. не установлено). С 528? еп. Анжерский. Участник Орлеанских Соборов 528, 541 и 549 гг. (в поел, через местоблюстителя по причине тяж. болезни). Память 1 марта (день смерти). Житие Бл. А. сост. Венантием Фортунатом. посвятившим свой труд преемнику А. 27 и дал. О ц-ви Бл. А в Анжере и чудотворной силе его мощей упом. уже Св. Григорий Турский (см. „Bon. Ц. Ист.“, VI/16; Славосл. веры, ст 94). В Мартирологе Св. Иеронима Пражского память тж 1 марта. Празднование тж. 30 июня (перенесение мощей 556?) и 1 июля. Поклонение Бл. А. было чрезвычайно распространено во Франции. Германии и Польше. Лит.: Duchesne, FE 2. 357 f.-Catholicisme i, 1948. 1012 f. – DHGE 1, 1696 – LTHK2. I, 289».
Далее в бандероль был вложен старинный, пожелтевший клавир, наверняка библиографическая редкость, где-то откопанная Швальбе: отрывок из оперы «Альбин или Меранский мельник» Фридриха фон Флотова Переплет был новый, старый титульный лист был аккуратно наклеен на картон (вполне возможно, что Швальбе сам и переплел ноты заново). На титульном листе можно было прочесть всю историю клавира: сначала он принадлежал какому-то г-ну Мозенталю, потом г-же Лидии Рункель (д-р мед.) из Ханау, еще пару надписей трудно было разобрать, а ПОСледняя печать сообщала, что он изъят из библиотеки некоего (или некоей?) Б. Барди-Посвянчек из Кенигсберга.
Кроме того, там была еще коробочка с розоватым камнем, лежавшим в особом углублении на обтянутой шелком подушечке, и сложенной вчетверо машинописной запиской:
«Апофилит (тж. ихтиофтальм. „рыбий глаз“, или альбин): бледно-розовый прозрачный минерал с перламутровым блеском. Силикат группы цеолитов. Хим. состав: 4 (H2CaSi206) 8 KF. В старину счит. средством от похмелья любого рода».
И последнее, что Кессель извлек из бандероли, была пластинка: струнные квинтеты до мажор и соль минор Моцарта, №№ по Кехелю 515 и 516. Перевезя наконец проигрыватель на свою квартиру, Кессель очень часто слушал оба эти квинтета, особенно № 515 («последний выход старого альтиста», вспомнил Кессель слова Швальбе), но поблагодарить его за это он к стыду своему так и не собрался. Надо было, конечно, сразу написать ему, но в начале марта было так много дел по устройству нового отделения… Вот так оно всегда, подумал Кессель. Отправляясь в Мюнхен, он всякий раз намеревался позвонить Швальбе. Но в Мюнхене он либо забывал об этом, закрученный всякими делами, и вспоминал о своем намерении, только когда уже снова сидел в самолете, либо говорил себе: прошло уже столько времени, что звонить просто неприлично. Надо зайти. Однако у него никак не получалось. Да и Рената наверняка сказала бы что-нибудь вроде: «Ты и так редко бываешь дома; неужели ты не можешь не ходить к этому своему Швальбе?»
Только в июле Кессель наконец собрался и утром в субботу поехал в Швабинг. Рената с Зайчиком отправились в город покупать ребенку спортивный костюм и кроссовки. Он не стал говорить: «Я и так редко бываю дома, неужели нельзя было… и т. д.», а молча доехал с ними до центра, где пересел на трамваи.
По мере удаления от центра суета понемногу стихала, и на тихой зеленой улочке, где жил Швальбе (вон там, возле телефонной будки, турчанка ждала его на своем мотоцикле, вспомнил Кессель), почти никого не было. Ему вдруг показалось, что вокруг дома Швальбе концентрируется тишина, делающаяся по мере приближения к нему все плотнее. Когда он ступил на кафельный пол темного прохладного подъезда, у него было такое ощущение, что он входит в склеп.
Ему никто не открыл. Кессель позвонил второй раз. За дверью была тишина. Все школы города Мюнхена работали по одному расписанию, правда, очень сложному (Швальбе как-то объяснял ему это), у них были рабочие и нерабочие субботы. В рабочие субботы были занятия, а нерабочие назывались «губеровскими» или «майеровскими» и считались выходными. Первые были введены в память старого министра культуры Баварии Губера, а вторые детям подарил новый министр Майер. Поскольку у Жабы сегодня то ли по Губеру, то ли по Майеру был выходной, значит, и у Швальбе эта суббота была нерабочая.
Однако его не было. Кессель позвонил в третий раз. Звонок гулко отозвался в пустой квартире и смолк. Тишина, окружавшая дом Швальбе. была такой плотной, что в ней, казалось, вязло и умирало каждое движение. Лишь когда Кессель заставил себя повернуться и начал спускаться по ступеням, он вспомнил, что не увидел на двери привычной латунной таблички с именем Швальбе. Неужели они переехали? Он тут же представил себе, как Якоб Швальбе покупает себе – даже нет, получает в подарок какой-нибудь замок. Швальбе принадлежал к тем немногим счастливчикам, которые вполне могли рассчитывать на такие подарки. И теперь Йозефа играет свою «Песню дождя» в полутемной зале с высокими, закругляющимися вверху окнами, прикрытыми тяжелыми шторами, а по вечерам совершает прогулки по старинному парку верхом на незлобивой белой кобыле. А замок ему подарила какая-нибудь старая бездетная графиня; и еще там есть пруд, в тихой воде которого отражаются статуи обнаженных богинь. Швальбе. небось, уже заказал свой портрет в каком-нибудь дурацком виде: он в рыцарском шлеме с поднятым забралом стоит, высунув язык, а рядом чинно сидит Юдит, – и вывесил его в конце галереи графских предков. Или стоит, возведя глаза к небу и положив правую руку на рояль. Хотя, скорее всего, он как джентльмен не стал принимать замок сразу, а дождался смерти дарительницы и переехал в него лишь теперь. Он мог бы называться Зефирау. этот замок. С тех пор он наверное так и подписывается: «Якоб Швальбе фон Зефирау».
Кессель вышел в жаркую тишину улочки. Письмо, отправленное Якобу Швальбе на адрес гимназии, пришло назад. Неужели он перевелся в другое место? Кессель отложил письмо, оставив его на столе рядом с первым, от Ренаты. Может быть, замок Зефирау находится где-нибудь в Нижней Баварии или еще дальше, среди виноградников долины Майна? От Швальбе всего можно ожидать. Он наверняка перевелся в деревенскую школу поближе к своему замку и ездил на работу в открытой двуколке, когда не было дождя.
Пробило полвторого. Кессель не стал ничего есть, только выпил кофе – и сразу же почувствовал себя усталым. Почему-то считается, что кофе бодрит: это неправда. Кофе только усиливает то состояние, в котором человек находится. Усталый человек чувствует себя после него лишь еще более разбитым. Впрочем, Кессель чувствовал себя усталым не столько из-за утренних переживаний, сколько по привычке в Берлине, где ему не мешали никакие Жабы, он по субботам просто ложился днем спать.
Кессель разулся и лег на постель. Надо отдохнуть хотя бы немного…
Когда он проснулся, была половина шестого. Яркие краски осеннего дня уже начинали блекнуть. Листва за окном то и дело принималась шуметь под внезапными порывами ветра, предвещая близкий дождь.
Кесселю снилась бабушка. Они были в какой-то гостинице – не только Альбин и бабушка, но и вся их большая семья. Бабушка, у которой братья Кессели жили во время войны, умерла вскоре после ее окончания, когда Альбину было шестнадцать лет. Однако во сне Кессель был уже взрослым. Вся семья спешно собиралась куда-то. Об этом никто не говорил, но было ясно, что из гостиницы пора уезжать. Во сне Кессель посмотрел на часы, они показывали полвосьмого, да, ровно половину восьмого. Кессель знал, что вставать нужно было рано, но он долго не мог собраться с силами и потому задержался. Все, кто спали с ним в одном номере, были уже давно на ногах. Кругом стояли неубранные кровати.
Тогда Кессель наконец решил встать… Хотя нет: эта часть сна не удержалась у него в памяти, и он помнил себя только уже одетым. Запинаясь о стоявшие на полу чемоданы, он искал и никак не мог найти свою бритву. А время уже поджимало. Бабушка, почему-то в легком летнем плаще светло-зеленого цвета (Кессель не мог припомнить, чтобы у нее когда-нибудь был такой плащ), сидела за завтраком. Она явно была недовольна тем, что Альбин встал так поздно и до сих пор не готов к отъезду. Остальных членов семьи уже не было: Кессель откуда-то знал, что они уже грузят багаж на стоящую во дворе двуколку. Кессель не осмелился сказать, что не может найти бритву, хотя был уверен, что бабушка сама засунула ее в какой-нибудь чемодан, не подумав, что ему надо будет побриться.
В номере была еще одна женщина, молодящаяся старая дама из тех, о которых говорят: «вся из себя». Они усиленно красят волосы и то и дело повторяют: «Главное – не то, сколько человеку лет, а то. на сколько он себя чувствует». Это была бабушкина подруга (хотя Кессель опять же не помнил, чтобы у бабушки действительно была подруга подобного рода), и у нее было две собаки, одна – большая, черная, мохнатая, другая – скромный фокстерьер. Собаки играли между чемоданами, то и дело задевая Кесселя по ногам, пока он (небритый?) завтракал вместе с бабушкой. Этот завтрак почему-то запомнился ему очень ясно: он ел яичницу с ветчиной. Какого черта эти шавки носятся тут, когда я ем? – подумал во сне Кессель, но сказать это вслух не решился, потому что собаки принадлежали бабушкиной подруге, а бабушка все еще сердилась. Вскоре собачья игра, судя по всему, перешла в драку: большой пес недовольно зарычал, а фокстерьер раздраженно затявкал. Хоть бы этот большой загрыз маленького, что ли, подумал Кессель. Не успел он подумать это, как черный пес отгрыз фокстерьеру голову. У Кесселя ком подступил к горлу, и он отодвинул яичницу. Держа в зубах мерзкую окровавленную голову фокстерьера, большой пес затрусил вон из номера, Безголовый фокстерьер неуверенно двинулся за ним – это чисто рефлекторное, подумал во сне Кессель, – и. спотыкаясь, тоже поплелся к двери. Интересно, подумал Кессель, преодолевая отвращение, сколько собака может пробежать без головы. Однако пес так и не успел дойти до двери, потому что Кессель проснулся.