Журнал «Новый мир» - Новый Мир. № 12, 2000
Наиболее интересной, на мой взгляд, является обширная статья московского историка Г. Ивановой «Как и почему стал возможен ГУЛАГ», автор которой стремится понять природу большевистской диктатуры, просуществовавшей в России три четверти столетия. С первых же шагов большевики стремились захватить и удержать власть в стране любой ценой, не останавливаясь и перед кровавым террором. Для этого и были созданы первые концентрационные лагеря. Всех заключенных обязали заниматься «общественно полезным трудом». А так как материальные стимулы при этом отсутствовали, труд мог быть только рабским, подневольным, а значит, непроизводительным, оставаясь, однако, баснословно дешевым. Это и привлекало новых хозяев страны. Концлагерь выполнял две основные функции: это была неволя и резерват даровой «рабсилы», которую можно использовать на тяжких работах в местах, куда вольных людей не заманишь. Тем более, что «заманить» было нечем: в стране и продукты и товары составляли острый дефицит. Не случайно Троцкий, отстаивая вместе с Дзержинским идею концлагерей и всячески ратуя за их расширение, заявлял: «Говорят, что принудительный труд непроизводителен. Если это верно, то все социалистическое хозяйство обречено на слом, ибо других путей к социализму… быть не может». Подобные откровения Троцкого напугали других сторонников концлагерей вроде Дзержинского. Они предпочитали утверждать, что лагеря конечно же временная мера.
Завершая разговор о ГУЛАГе, о том, как эта тоталитарная структура прочно встроилась, вросла в саму нашу жизнь, по сути, слилась с нею, Г. Иванова приходит к выводу, что главное зло ГУЛАГа проявилось не в экономической или правовой сфере, гораздо страшнее по своим масштабам и последствиям тот моральный ущерб, который нанесен этой системой всему нашему обществу в целом, так как от этого гулаговского наследия труднее всего освободиться. Она напоминает слова известного американского философа Джорджа Сантаяны: «Тот, кто не помнит своего прошлого, осужден на то, чтобы пережить его вновь».
С. ЛАРИН.Евгений Шкловский. Та страна
М., «Новое литературное обозрение», 2000, 384 стр
Наконец я понял, что он за писатель. Каждый рассказ у него посвящен одной чистой эмоции и на этой же эмоции построен. Иногда это делается новеллистически — с перипетией и финальным пуантом, например, в уже похваленном прессой «Переулке»: сыновья, услышав, как на отца напали, сами учиняют на него нападение, — этакий эффектный сюжетный гротеск, демонстрирующий чистое и всепроникающее вещество жестокости. Но гораздо чаще этот писатель действует бесфабульным способом, выдерживая рассказ на одной ноте, которая в читателе (пускай не во всяком) немедленно отзывается и становится неотвязной. Вот рассказ «Отец и дочь» — иронически-пристальный этюд об отцовской любви, граничащей с безумием. Или рассказ «Благородная душа», где автор на двух с хвостиком страницах берется описать эмоциональную феноменологию супружеской измены и успевает — вот что поразительно — доказать нам: эту ситуацию можно понять и оценить только при индивидуализированном, а не обобщенно-моралистическом подходе: «А главное, в душу человека (А. в частности) всмотреться», — так, уже почти без иронии, рассказ заканчивается. Тут вполне оправданны литерные имена условных персонажей: Т., А. и т. д., поскольку настоящими действующими лицами являются очищенные от случайностей чувства. А место действия, «та страна», есть не что иное, как душа человеческая.
Каталог чувств «по Е. Шкловскому» довольно обширен и, по сути, совпадает с перечнем рассказов, составивших сборник. Иногда автор совсем из ничего изготавливает нечто. Рассказ «Восхождение» построен на зауряднейшем эпизоде: некто по кличке Лебедь не может открыть ключом дверь своей квартиры, где для компании его приятелей припасена бутылка «Кубанской». Дружки томятся в ожидании, и он по веревке взбирается на балкон своего пятого этажа. Риск бессмысленный, но все обходится благополучно. Так ради чего это написано? Ради того, чтобы обозначить и вчуже уловить то, что переживал в эти минуты Лебедь и о чем впрямую не сказано ни слова. Ради одной мимолетной эмоции, спрятанной в подтексте. Наследник традиции Юрия Казакова, Е. Шкловский привнес в нее и свое, а именно — гиперболизированный лаконизм, адекватный жесткому информационному стилю нашего времени, то и дело обрывающему наши лирические излияния репликой: «Короче!»
Приверженец содержательной и выразительной краткости, Е. Шкловский нашел в нынешней прозе собственное место. Собственное, а не чужое. Осознанию этого факта, безусловно, долгое время мешали ужасные анкетные данные автора. Иногда ведь неприятности начинаются не с пятого пункта, а прямо с первого. Родиться с фамилией «Шкловский» для литератора крайне невыгодно, потому что победителем здесь всегда будет Виктор. Правда, и у имени «Евгений» неплохая семантика: «благородный», но это утешение сомнительное, поскольку в достижении литературного успеха благородство еще никогда никому не помогло. Да еще кандидат наук. Да еще критик, к тому же рассудительный, не склонный ни к эпатирующим оценкам, ни к стилистическому кокетству. Поди распознай в таком добропорядочном коллеге проницательного исследователя страстей человеческих!
Вопрос о совмещении в одном лице прозаика и критика непрост и порой сопряжен с «ревнивыми осуждениями». Лично я считаю, что двадцать первый век уйдет от советского идиотизма узких специализаций, когда прозаику не положено писать рецензии, а критику неведом вкус самостоятельного сочинительства. Антитеза «писатель — критик» бессмысленна хотя бы потому, что настоящий критик есть писатель, а в структуру гармоничного, полноценного писательства входит и элемент критики. Все же прозаические опыты профессиональных критиков-литературоведов отчетливо распадаются на две категории. Среди «отступников» нашего цеха есть прозаики волевые, а есть природные. Классический пример беллетриста волевого — Виктор Ерофеев, который как писатель состоялся, кстати, не в увядшей «Русской красавице» и не в мертворожденном «Страшном суде», а в статьях и памфлетах. Что же до Е. Шкловского, то мне хочется уверенно и ответственно охарактеризовать его как прозаика природного. Это главное, а конкретная позиция в «рейтинге» прозаиков — дело условное и слишком зависимое от случайности чьих-то вкусов, симпатий и антипатий.
В «той стране», где живет Е. Шкловский, с карамзинских времен идет спор-поединок традиции западной новеллы и лирической стихии русского рассказа. В книге «Та страна» «рассказовость» явно доминирует над новеллистичностью, а эмоциональная пронзительность подчиняет себе игровое начало. Для 90-х годов это было, пожалуй, немодно и невыигрышно, поскольку ушедшее десятилетие отмечено торжеством волевых писателей и не менее волевых критиков, старательно закрывавших глаза на скудость душевного, эмоционально-чувствительного спектра уральско-саратовских и проч. модернистов. Но вроде бы уже уходит в безвозвратное прошлое эпоха «неких текстов», более или менее понятных разве что десятку штатных литобозревателей. Новая книга Е. Шкловского, вышедшая в самом снобистском из современных издательств, обладает той вызывающей человеческой открытостью, которая, как мне кажется, станет содержательной доминантой набегающей свежей литературной волны. Это не ребус, который сначала не понимал, потом разгадал, понял и… забыл. Тут в тексте ты вроде бы понимаешь все, но зато чувствуешь, что ты в жизни чего-то не понимаешь…
Вл. НОВИКОВ.Наталья Галкина. Архипелаг Святого Петра
М., «Текст», 2000, 333 стр
Книга петербургской писательницы Натальи Галкиной — это по сути своей роман-путешествие по сорока с лишним островам, составляющим архипелаг, на котором расположился всем нам знакомый город Санкт-Петербург. Однако сколько бы мы с вами ни бродили по его проспектам и набережным, сколько бы ни вглядывались в силуэты прославленных дворцов и соборов, нам не удастся увидеть здесь то, что увидели герои этой книги — молодой человек Валерий (в будущем видный искусствовед) и красавица полуяпонка Настасья. Ибо у них двоих, как у всех истинно любящих, особое зрение, обостренный слух, нечеловеческая прозорливость, дар видеть, слышать и замечать то, чего не видят, не замечают все остальные люди.
Забегая вперед, можно отметить, что в тот момент, когда Валерий в конце концов отказывается от своей любви, мир вокруг него мгновенно тускнеет, исчезает волшебство, и ничто — ни сознание выполненного долга, ни пришедшая к нему известность — заменить этого не может. «Теперь, — признается Валерий, — я отличаю людей любящих и любимых от прочих, первым дано понимание мира».